Выбрать главу

Он впервые опустил обычное, требуемое приличиями, слово «мисс», но девушка была настолько озабочена своими собственными думами, что даже не заметила этого.

— Я буду добрее к другим, буду сочувственнее, я постараюсь дать кому-нибудь счастье в память тех тяжелых минут, которые мне пришлось пережить здесь! — сказала Сади как-то особенно прочувствованно и вместе с тем вдумчиво.

— Но вы же всю свою жизнь только и делали, что давали счастье другим, возразил Стефенс, — вы это делаете помимо своей воли!

Полумрак южной ночи как будто придавал ему смелость, он говорил теперь то, что едва ли бы решился сказать днем при ярком свете.

— Вы не нуждались в этом жестоком уроке!

— Вы только доказываете этим, как мало вы меня знаете. Я всю жизнь была очень себялюбива и легкомысленна и не думала о других, не страдала за них и даже не замечала их страданий!

— Во всяком случае, вы не имели надобности в таком сильном потрясении, в вас всегда была жива ваша молодая душа. А я — это другое дело!

— Почему же вам нужна была эта встряска, это сильное потрясение?

— Потому что все на свете лучше спячки, лучше застоя, даже горе, даже мука… Я только теперь начал жить, до сих пор я не жил, а прозябал, я был не что иное, как машина: сухой, черствый, односторонний человек; ничто меня не трогало, не волновало, — у меня не было на это времени. Правда, я замечал иногда это возбуждение, это волнение в других и удивлялся; думал: уж нет ли в моем организме какого-нибудь дефекта, лишающего меня возможности испытывать то, что испытывают другие люди. Но теперь, в эти последние дни, я испытал, как глубоко могу ощущать, как хочу таить горячие надежды и смертельный, мучительный страх, я убедился, что могу и ненавидеть, и… испытывать сильное, глубокое чувство, проникающее в мою душу. Да! Я возродился к жизни! Быть может, я стою на рубеже могилы, но все же я теперь могу сказать, умирая, что я жил!

— Но почему же вы постоянна вели такую мертвящую душу жизнь? — спросила Сади.

— Почему? Я был честолюбив, я хотел выбиться на дорогу! Кроме того, мне надо было поддерживать мать и сестру, заботиться о них… Ну, слава Богу! Вот и утро настает. Тетушка ваша, да и вы сами перестанете зябнуть, как только выглянет солнце!

— Да, а вы тоже, без куртки! — добавила Сади.

— О, мне ничего, у меня прекрасное кровообращение, мне вовсе не холодно в одном жилете!

Действительно, долгая, холодная ночь миновала, наконец, и глубокое, почти черное небо стало постепенно светлеть, переходя в удивительный розово-лиловатый колорит. Крупные яркие звезды, словно висевшие в пространстве, все еще ярко светились, но как будто ушли дальше от земли, затем, мало-помалу, стали бледнеть. Серая полоса рассвета росла и начинала переходить в нежно-розовые оттенки. Поверх этой полосы раскинулись веером лучи еще невидимого на горизонте солнца. И вдруг наши истомленные, иззябшие путники почувствовали на своих спинах его резкие черные тени. Дервиши, не проронившие за всю ночь ни одного слова, теперь сбросили с себя свои бурнусы, раскутали головы и весело заговорили между собой. Пленники тоже начинали обогреваться и с радостью уничтожали розданное им дурро, то есть арабское просо; вскоре была сделана небольшая остановка на ходу, и всем роздана порция воды, около стакана на каждого.

— Могу я говорить с вами, полковник? — спросил подъехавший у Кочрэню драгоман.

— Нет! — резко и пренебрежительно отрезал было старый вояка.

— А между тем это крайне важно для вас, чтобы вы выслушали меня: от этого зависит спасение всех вас!

Кочрэнь насупился и стал теребить свой длинный ус.

— Так что же ты имеешь сказать? — спросил он, не глядя на Мансура.

— Прежде всего, вы должны совершенно довериться мне, хотя бы уже потому, что мне так же важно вернуться в Египет, как и вам, там у меня жена, дети, дом. А здесь я до самой смерти буду невольником, буду работать, как вол, и жить, как бездомный пес!..

— Ну, что же дальше?

— Вы уже знаете того чернокожего, который был при Хикс-паше; он в эту ночь ехал рядом со мной и долго беседовал. Он говорил, что плохо понимает вас и что вы тоже плохо его понимаете; поэтому он решил обратиться к моему посредничеству!

— Что же он сказал тебе?

— Он говорил, что среди арабов есть восемь человек солдат из египетской армии, пятеро чернокожих и двое феллахов, и они желают, чтобы вы пообещали им от своего имени и от имени всех остальных господ каждому приличное вознаграждение, если они помогут вам спастись и бежать от арабов!

— Понятно, что мы готовы обещать приличное вознаграждение! Я готов поручиться за всех!

— Они желают получить не менее, как по сто египетских фунтов каждый! заметил Мансур.

— Можешь обещать им эти деньги! Скажи им, что они получат их тотчас же, как только мы перейдем границу. Но что они, собственно, предлагают сделать? осведомился Кочрэнь.

— Они говорят, что ничего определенного сейчас обещать не могут, а пока будут ехать, держась все время как можно ближе около вас, чтобы, в случае если представится возможность спасения, они могли во всякое время воспользоваться ею; они будут стараться отрезать арабов от вас и стать между ними и вами, — а там дальше видно будет, что можно будет сделать!

— Прекрасно, ты можешь сказать им, что каждый из них получит по двести египетских фунтов, если только они сумеют вырвать нас из рук арабов. Нельзя ли подкупить и кого-нибудь из последних?

— Риск попытки слишком велик; можно разом погубить все дело, и тогда всем нам тут же конец! Я пойду и скажу черномазому ваш ответ; я вижу, что он уже поджидает меня! — и драгоман удалился.

Эмир рассчитывал сделать привал не дольше, как на полчаса, но при тщательном осмотре верблюдов оказалось, что вьючные животные, на которых ехали пленники, были до того изнурены длинным и быстрым переходом, который им пришлось совершить, что не было никакой возможности заставить их идти дальше, не дав передохнуть хоть час или полтора. Бедняги вытянули свои длинные шеи по земле, что является крайним признаком утомления у этих животных. Эмиры, осматривавшие во время привала караван, озабоченно покачали головами; затем жестокие блестящие глаза старого Абдеррахмана остановились на пленных; он сказал несколько слов Мансуру, лицо которого мгновенно побледнело, как полотно.

— Эмир говорит, — перевел он, — что если вы не согласны все до единого принять ислам, то не стоит задерживаться целому каравану ради того, чтобы довезти вас до Хартума на вьючных верблюдах. Ведь, если бы не вы, они могли совершать переходы вдвое быстрее, а потому он теперь же желает знать, согласны ли вы принять Коран? — Затем, не изменяя интонации голоса, как будто он все еще продолжает переводить слова эмира, Мансур добавил от себя: — Советую вам, господа, согласиться, так как иначе он всех вас прикажет прирезать!

Несчастные пленники в смущении взглянули друг на друга, а оба эмира с суровыми, величавыми лицами стали ожидать ответа.

— Что касается меня, — произнес Кочрэнь, — то я скорее согласен умереть здесь теперь же, чем невольником в Хартуме!

— Как ты думаешь, Нора? — обратился Бельмонт к жене

— Если мы умрем вместе, дорогой Джон, то смерть мне не кажется страшной! ответила эта прелестная, храбрая женщина.

— Это нелепо — умирать за то, во что я никогда не верил! — бормотал вполголоса Фардэ. — А вместе с тем, для моей чести француза оскорбительно быть обращенным насильно в магометанство! — и он гордо выпрямился и, заложив раненую руку за борт сюртука, торжественно произнес. — Я случайно родился христианином и останусь им!

— А вы что скажете, мистер Стефенс? — спросил Мансур почти молящим голосом. — Ведь если хоть один из вас согласится принять их веру, это значительно смягчит их по отношению к нам!

— Нет, и я не могу согласиться! — спокойно и просто, сухим, деловым тоном ответил юрист.

— Ну, а вы, мисс Сади? Вы, мисс Адамс? Скажите только слово, и вы будете спасены!

— Ах, тетечка, как вы думаете, не согласиться ли нам? — пролепетала испуганная девушка. — Или это будет очень дурно, если мы согласимся?