Выбрать главу

Мисс Адамс заключила ее в свои объятия.

— Нет, нет, дорогое дитя мое, милая моя, бедная моя девочка, нет, ты будешь тверда духом; ты не поддашься этому искушению; ты бы потом сама возненавидела себя за это!

Все они были героями в эти минуты, все смотрели смело в глаза смерти, и чем ближе заглядывали ей в лицо, тем менее она им казалась ужасна и страшна. Драгоман пожал плечами и сделал такое движение рукой, какое делают обыкновенно после того, как попытка, к которой было приложено всякое старание, в конце концов не удалась.

Эмир Абдеррахман понял этот жест и сказал что-то близ стоявшему негру, который тотчас же куда-то отбежал.

— На что ему ножницы? — удивленно спросил полковник, поняв, о чем шла речь.

— Он хочет истязать женщин! — сказал Мансур все с тем же жестом бессилия.

Холодная дрожь пробежала по спинам пленных. Все они были готовы умереть; каждый из них был согласен перенести свою долю мучений, но быть свидетелями мучений кого-либо из своих — это уже было свыше их сил; в эти тяжелые часы общего несчастья они научились дорожить друг другом, страдать и мучиться друг за друга, и каждый был готов пожертвовать собою за каждого из этих ближних. Все они стали теперь как братья между собой, все любили друг друга, как самого себя, как предписывало евангельское учение Христа. Женщины, бледные и дрожащие, молчали, но мужчины волновались, совещались, теряя голову.

— Где пистолет, мисс Адамс? Дайте его сюда, мы не дадим себя истязать! Нет, нет! Этого мы не потерпим! — говорил Бельмонт.

— Предложите им денег, Мансур, сколько хотят денег! — восклицал Стефенс. Скажите, что я готов стать магометанином, если только они оставят женщин в покое. Что же, это, в сущности, ни к чему не обязывает, так как делается по принуждению… так сказать, почти насильственно. Так и скажите, что я согласен, пусть только женщин не трогают, я не могу вынести, чтобы их мучили!

— Нет, погодите немного, милый Стефенс, — остановил его Кочрэнь, — не надо терять голову! Все мы готовы решиться на что угодно, чтобы спасти наших дам, в этом я уверен; но мне кажется, что я нашел иной, лучший способ разрешить этот вопрос. Слушай, драгоман! Скажи этому седобородому дьяволу, что мы ничего не знаем из его распроклятой, чертовской веры, конечно, скажи ему все это помягче, как ты умеешь говорить, объясни, что мы не знаем, в какого рода нелепости нам должно верить для спасения наших шкур, что если он вразумит нас, растолкует нам свою тарабарщину, то мы согласны слушать его. При этом можешь прибавить, что какая бы ни была та вера, которая порождает таких чудовищ, как он или как тот чернобородый боров, — она должна несомненно привлечь к себе сердца всех. Понял?

И вот, с бесчисленными поклонами и молящими жестами, драгоман передал эмиру, что христиане все сильно сомневаются в правоте своей веры, и что стоит только несколько просветить их разум светом учения пророка, как все они прославят Аллаха, сделавшись верными последователями Корана. Оба эмира задумчиво поглаживали свои бороды во время речи переводчика, недоверчиво и подозрительно посматривая на своих пленных. Наконец, немного помолчав, Абдеррахман сказал что-то Мансуру, после чего оба араба медленно удалились.

Спустя минуту, подан был сигнал к отправлению, — и все стали садиться на своих верблюдов.

— Вот что он приказал сказать вам, — сообщил Мансур, ехавший посреди группы пленных. — Около полудня мы будем у колодцев, и там будет большой привал. Тогда его собственный мулла, прекрасный и очень умный человек, будет в продолжение целого часа беседовать с вами о Коране и поучать вас в вере. По окончании же этой беседы вы должны будете избрать то или другое: или следовать далее до Хартума, или быть преданы смерти тут же на месте. Таково его последнее слово!

— Они не желают получить выкупа?

— Вад Ибрагим взял бы, но эмир Абдеррахман ужасный, жестокий и беспощадный человек. Поэтому советую вам уступить ему!

— А сам ты, Мансур, как поступишь? Ведь ты тоже христианин?

Густая краска залила лицо Мансура.

— Я был им вчера и, быть может, буду завтра. Я служил Господу, пока это было возможно. Но когда что-либо невозможно, против этого, думаю, и сам Господь не восстанет! — и, сконфуженный, он поспешил отъехать в сторону и смешался с группой конвойных.

Судя по этому, можно было видеть, что перемена религии поставила его на совершенно другую ногу.

Итак, несчастным была дана отсрочка на несколько часов, но смерть уже распростерла над ними свои мрачные крылья. Что такое представляет собою эта земная жизнь, что все мы так цепляемся за нее? Это не удовольствия, не радости жизни, так как даже и те, для кого жизнь не что иное, как ряд тяжких страданий и мук, с ужасом отшатываются назад, когда смерть готова протянуть над ними свой успокоительный покров. Нет, нас пугает страх потерять то дорогое, родное, любимое «я», с которым мы так свыклись, о котором всю жизнь не переставали думать и заботиться, которое, мы думаем, так прекрасно изучили и знаем, что однако не мешает, чтобы это самое «я» поминутно совершало такие дела и поступки, которые удивляют нас. Это ли чувство заставляет умышленно самоубийцу в последний момент схватиться за перила моста, чтобы еще хоть на мгновение повиснуть над рекой, которая должна унести его в бездну? Или же то сама природа из опасения, что все ее усталые, замученные труженики вдруг разом побросают свои кирки и лопаты, придумала этот страх, чтобы удержать их на их тяжелой работе? Но он существует, этот страх смерти, и все исстрадавшиеся люди радуются, что им даны еще несколько часов этих мучений и терзаний.

Глава VII

Ничто, по-видимому, не отличало этот новый дневной путь от того, по которому двигались пленники-европейцы и арабы вчера. Кругом расстилалась та же бесплодная песчаная равнина, те же голые плоские камни. Солнце было еще не высоко, и потому еще не получалось того тропического отражения и преломления лучей, которое порой обманывает зрение путника, и в чистом сухом воздухе весь ландшафт лежал, как на ладони. Длинный караван медленно двигался вперед подравниваясь под шаг вьючных животных. Далеко на флангах разведчики-арабы гарцевали на своих конях, время от времени привставая на стременах и вглядываясь из-под руки то вдаль, вперед, то по тому пути, который караван уже успел пройти.

— Как вы думаете, далеко ли мы отошли от Нила? — спросил Кочрэнь, не отводя глаз от далекого восточного горизонта.

— Да добрых пятьдесят миль, я полагаю! — ответил Бельмонт.

— Вряд ли так много, — возразил полковник, — мы не более пятнадцати или шестнадцати часов в пути. А верблюд может делать не более двух — двух с половиной миль в час, если он бежит рысью. Следовательно, мы могли отойти только на сорок миль, не больше. Но все-таки и это кажется мне слишком солидной дистанцией для того, чтобы нас могли нагнать. Я право, не вижу, что мы выиграли тем, что отсрочили час расчета, все равно нам надеяться не на что, — так уж лучше бы разом расхлебать кашу!

— Ну да, только не говорите умереть! — воскликнул неунывающий ирландец. До полудня еще очень много времени. Эти наши Хамильтон и Хадлей, офицеры Египетского кавалерийского корпуса, — славные ребята, и я уверен, вовсю будут гнаться за нами по следу: у них ведь нет вьючных верблюдов, которые бы их задерживали. Еще несколько дней тому назад они подробно рассказывали мне, какие меры принимаются ими против набегов. Я убежден, что они не оставят это дело так!

— Прекрасно, доведем игру до конца, но я должен признаться, что никаких особенных надежд не питаю! Мы, конечно, должны казаться спокойными и уверенными перед дамами, и я вижу, что этот Типпи-Тилли готов сдержать свое слово, также и те семь человек, о которых он говорил. Действительно, они все время держатся вместе, тем не менее, я положительно не знаю, как они могут нам помочь!

— Я раздобыл обратно свой пистолет, — шепнул Кочрэню Бельмонт. — Если только они попробуют сделать что-нибудь женщинам, я не задумываясь застрелю их всех трех собственноручно, а затем мы уже можем спокойно умереть. Их уж мы, во всяком случае, не отдадим на истязание и поругание!