Выбрать главу

Приходится признать, что в целом логика «тотальной» войны взяла верх, а попытки ограничить присвоение оставленного имущества не были удачными. Обратим попутно внимание, что для многих чинов русской армии собственно «имущественный вопрос» не стоял вовсе. Воспоминания русских офицеров наполнены многочисленными рассказами о мародерстве. При этом в одних случаях делали акцент на то, что «особо отличались» казаки («меня поражала эта удивительная страсть казаков к разрушению. Часто, бывало, входишь в немецкую усадьбу, и если раньше побывали здесь казаки, то находишь ужасные следы разрушения»[156]), в других — обозные части («После нас, когда мы шли вперед, шла наша пехота, а затем всякие обозы. Ох уж эти обозники!»[157]), в-третьих — второочередные дивизии (Б. Н. Сергеевич писал, что ночью 6 ноября одна из второочередных частей полностью разграбила Маркграбову: «Надо было совершенно озвереть тысячной толпе, чтобы произвести то, что было сделано в городе!» — ужасался он[158]), в-четвертых — артиллеристы («В артиллерии <…> можно <…> видеть целую свинью на передке орудия, граммофоны <…> Противно было смотреть на эту гадость, вносившую в войска деморализацию»[159]), в-пятых, помещали мародерство в контекст отступления (лейб-драгун А. Бендерский о сентябрьском отходе 1-й армии: «Разоренные части пехоты в беспорядке шли на восток, сжигая все, что попадалось на их пути»[160]), в-шестых, пытались проводить различие между августом — сентябрем и последующим, позиционным, периодом («<…> при первом нашем вторжении, когда жители оставались на местах, никаких погромов и грабежей не было. Когда же, при втором вторжении, жилища и все имущество оказались брошенными, то вспыхнул вандализм»[161]).

Мы полагаем, что эти свидетельства позволяют сделать вывод не только о распространенности практики «питаться местными средствами», но и о сложностях контроля офицеров над солдатской массой. Вопрос различения реквизиции и мародерства (т. е. легитимного и нелегитимного присвоения чужого имущества) на практике был всегда теснейшим образом связан с вопросами порядка, иерархии и власти. Даже в августе 1914 г. присвоение немецкой бытовой вещи великой княжной вполне легитимно (а для нее это вообще взятие трофея), в то время как нижний чин за примерно то же самое деяние был подвергнут телесным наказаниям. Неудивительно, что тот же К. С. Попов в мемуарах попытался увязать наблюдаемое в 1914 г. мародерство с последующим революционным разложением: «К сожалению, не было принято тогда же против любителей чужой собственности драконовых мер и дурные, но заразительные примеры нашли себе более широкое применение в период революции, и особенно в Гражданскую войну»[162]. Мы далеки от мысли выстраивать прямую причинно-следственную связь, однако стоит указать на общую проблему: уже в Восточной Пруссии обозначилась ограниченная способность офицерского корпуса влиять на несанкционированное насилие, проявляемое подчиненными — теми нижними чинами, которые и составляли массовую, «народную» армию.

Таким образом, события в Восточной Пруссии в 1914–1915 гг. мы рассматриваем как опыт массовой войны, практическое осмысление которого приводило к ее «тотализации». Так, в отношениях с мирными жителями русское командование стремилось придерживаться традиционных способов поведения, проводя разницу между военными и гражданскими, а также между военным и гражданским имуществом. Однако очень быстро реальность внесла корректировки, поскольку в обоих случаях границы были размыты. Патриотический настрой немецких граждан и их прямое или скрытое сопротивление заставили искать соответствующие ответы. В августе — сентябре 1914 г. это вылилось в серию прискорбных актов коллективного наказания, однако осенью на вооружение был принят другой метод — массовые принудительные переселения, — что в целом соответствовало характеру массовой войны и позволяло соблюсти если не «дух», то «букву» Конвенции 1907 г. Эти меры вряд ли выглядят столь жестокими на фоне организованного немецкого террора на оккупированных территориях Франции и Бельгии, массовых репрессий против русин Австро-Венгрии, развернутых после отступления русских из Восточной Галиции в 1915 г.[163], или геноцида армян в Оттоманской империи. В последних двух случаях, конечно, речь идет об «усмирении» своих подданных, обвиненных в нелояльности. В 1914 г. русское военное руководство изменило отношение и к немецкому имуществу: от восполнения пробелов в снабжении русское командование перешло к систематическому нанесению экономического урона, рассматривая это в качестве легитимной формы борьбы с врагом. Правда, в недрах армии различение реквизиции и мародерства было теснейшим образом связано с вопросами власти, положения в военной иерархии и поддержанием дисциплины.

вернуться

156

Успенский А. А. Указ. соч. С. 65.

вернуться

157

Бендерский А. Бородачи-уносы // Ширвиндт: Лейб-Драгуны дома и на войне. Вып. 2. Париж, 1929. С. 117–118.

вернуться

158

Сергеевский Б. Н. Указ. соч. С. 130.

вернуться

159

Попов К. С. Воспоминания кавказского гренадера, 1914–1920. Белград, 1925. С. 40, 41.

вернуться

160

Бендерский А. Мираж // Ширвиндт: Лейб-Драгуны дома и на войне. Вып. 2. Париж, 1929. С. 49.

вернуться

161

Сергеевский Б. Н. Указ. соч. С. 166.

вернуться

162

Попов К. С. Указ. соч. С. 41.

вернуться

163

Шлянта П. «Братья-славяне» или «азиатские орды»? Польское население и российская оккупация Галиции в 1914–1915 годах // Большая война России: Социальный порядок, публичная коммуникация и насилие на рубеже царской и советских эпох. Сб. статей / Ред.: К. Бруиш, Н. Катцер. М., 2014. С. 21–40.