Под влиянием восторженных сообщений прессы в сознании ряда мемуаристов эта торжественная грандиозная церемония на Дворцовой площади также запечатлелась еще более величественной, чем она была на самом деле. С. Булгаков, не бывший в это время в Петрограде и узнавший о церемонии объявлении войны из газет, вспоминал ее так: «Начавшаяся война принесла неожиданный и небывалый на моем веку подъем любви к Царю. …особенно потрясло меня описание первого выхода в Зимнем Дворце, когда массы народные, повинуясь неотразимому и верному инстинкту, опустились на колени в исступлении и восторге, а царственная чета шла среди любящего народа на крестный подвиг. О, как я трепетал от радости, восторга и умиления, читая это. … Для меня это было явление Белого Царя своему народу, на миг блеснул и погас апокалипсический дух Белого Царства. Для меня это было откровение о Царе, и я надеялся, что это – откровение для всей России»154.
Действительно, сцена выхода императора на балкон обрастала все новыми подробностями. Автор одной газетной статьи писал о реакции простодушных призывников-крестьян, которые не были осведомлены о последних событиях. С жадностью они расспрашивали знающего человека, приехавшего в деревню из столицы, который смог, наконец, удовлетворить их любопытство:
Но больше всего произвело на них впечатление того, как Государь выходил на балкон Зимнего дворца и говорил с народом, что был на площади. Их особенно поразило то, как два десятка тысяч человек стали на колени и как все готовы были пролить кровь за отечество.
– Вот это так! – одобряли они и с грустью прибавляли:
– И ничего-то мы не знаем155.
Между тем их собеседник, воспринимавшийся крестьянами как эксперт, нарисовал воображаемую картину разговора императора со своим народом, разговора, которого в действительности не было. Воображение патриотов создавало такой идеальный образ объявления войны русским императором, который соответствовал их представлениям о единении царя и народа.
Даже авторы обличительных брошюр, в обилии появлявшихся в 1917 году после свержения монархии, вспоминали ту величественную церемонию:
В Петербурге народ опустился на площади перед царем на колени. Царь произнес речь, в которой, подражая своему прадеду, дал торжественное обещание не заключать мира до тех пор, «пока хоть один вооруженный неприятель останется на земле русской». Это был великий момент, когда монархия вновь могла окружить себя нравственным ореолом, вновь утвердить себя в сознании народном…156
Некоторые современники, однако, считали, что Николаю II следовало бы ознаменовать начало войны более внушительными и торжественными символическими акциями: «Каким надо быть тупым и глупым, чтобы не понять народной души, и каким черствым, чтобы ограничиться поклонами с балкона… Да, Романовы-Гольштейн-Готторпы не одарены умом и сердцем», – записал в своем «дневнике» М.К. Лемке157. Подразумевалось, что царская семья, давно уже породненная с немецкими правящими династиями, не может осознать величие национального сознания русского народа, поднявшегося на решительную борьбу с Германией. Однако, как уже отмечалось выше, весьма вероятно, что перед публикацией Лемке отредактировал свой «дневник», рисуя задним числом свои собственные взгляды более радикальными, ретроспективно делая их более оппозиционными, более враждебными царю и всей династии Романовых.
В то же время на некоторых современников манифесты военного времени произвели прямо противоположное впечатление. Москвич А. Шенрок в октябре 1914 года сравнивал высочайшие манифесты разных эпох: «Обыкновенно они бывали довольно официальны. Манифесты же Николая II чем дальше, тем больше становятся привлекательны по своей искренности и полному отсутствию германской надменности. Эти Манифесты вполне соответствуют духу Православного народа и Белого ЦАРЯ, Сына и Защитника Православной Церкви»158. Очевидно, автор, человек монархических взглядов, был заведомо предрасположен к положительному восприятию обращений императора. Однако, как видно, ранее он все же замечал в них некоторые черты «неискренности» и «германской надменности». Особая атмосфера, царившая в начале войны, и особенности монархической риторики военного времени способствовали национализации образа царя в его глазах.
После окончания церемоний в Зимнем дворце царская семья вновь поднялась на борт своей яхты, корабль взял курс на Петергоф. Современница, стоявшая в этот момент на берегу Невы, описывала императора, покидавшего столицу, она запомнила «одинокую фигуру на мостике яхты, в скованном приветствии поднявшую руку к козырьку морской фуражки, посреди столь шумных изъявлений народного почтения и любви, какие, несомненно, редко выпадают на долю любого государя»159.
159
Цит. по: