Когда в тот же день после завтрака она вернулась в Канны, то это решение было в ней прочно: она приняла его искренне, всем сердцем. Ее сопровождала госпожа Брион, которая не хотела покидать Эли, пока жертва не будет окончательно принесена. Вот каким образом она, только что приехав, написала и отправила записку, которая привела в отчаяние Отфейля. Да, тогда она верила в себя, она верила совершенно искренне в свою решимость.
Однако, если бы она умела хорошо читать в глубине собственной души, то один совсем ничтожный факт доказал бы ей, насколько хрупка была эта решимость и до какой степени любовь владела всей ее душой, наполняла все ее существо. Едва написав человеку, которого хотела навсегда разлучить с собой, она тут же тем же самым пером и теми же чернилами написала еще две записки двум особам, в романах которых она была поверенной и отчасти соучастницей: Флуренс Марш и маркизе Андриане Бонаккорзи. Она приглашала их на следующий день к завтраку.
Поступок был очень простой, но, совершая его, она повиновалась самому тайному инстинкту женщины любящей и страдающей: отыскать женщин, которые тоже любят, с которыми она может говорить о чувствах, счастье которых ободрит ее, которые сочувственно отнесутся к ее горю, если она откроет его, которых она понимает и которые поймут ее.
Обыкновенно, как она призналась вчера, сомнения робкой и сентиментальной итальянки утомляли Эли, а в страсти американки к препаратору эрцгерцога был элемент рассудочного позитивизма, который претил ее врожденной страстности. Но молодая вдова и молодая девушка были влюблены, и этого было достаточно, чтобы в минуты мучений для нее было приятным, даже необходимым, видеть их. Она и не подозревала, что это приглашение, сделанное по бессознательному побуждению, вызовет бурную сцену с мужем, что оно повлечет за собой супружескую борьбу, глухую, но беспощадную борьбу, последний эпизод которой так трагически повлияет на исход ее зародившейся страсти, которой она поклялась пожертвовать.
Приехав в Канны около трех часов пополудни, она не видела эрцгерцога в течение остальной части дня. Она знала, что он вместе с Марселем Вердье заперся в лаборатории. Это не удивило ее. Не удивило и то, что в обеденный час он появился в сопровождении своего адъютанта, графа Лаубаха, профессионального шпиона его высочества. И ни одного знака интереса к ее здоровью, ни одного вопроса о том, как она провела эти десять дней!..
В юности принц был одним из самых смелых и красивых кавалеров в той стране, которая считается в этом отношении несравненной. В мономане науки и теперь еще легко было узнать прежнего военного по манере держаться, по стану, который оставался гибким, несмотря на его шестьдесят лет, по командирскому тону, который сохранялся во всех его интонациях, по воинственному лицу, на котором виден был рубец от славного удара саблей под Садовой, по длинным сивым усам на красном лице. Но раз встретив этого странного человека, вы особенно запомнили бы навеки его глаза, голубые, лучистые, как-то дико беспокойные, а над ними — белые, почти рыжие брови, страшно густые.
У эрцгерцога была еще одна оригинальность: он постоянно носил, даже на балах, высокие сапоги и благодаря этому имел возможность сейчас же после закуски отправляться пешком в сопровождении то адъютанта, то Вердье в бесконечные ночные прогулки. Иногда он продолжал их до трех часов утра, и это было для него единственное средство успокоить свои больные нервы. Крайняя нервность ясно выражалась в его руках, очень изящных, но обожженных кислотами, почерневших от металлических опилок, изуродованных химическими инструментами. Его пальцы постоянно сжимались в беспорядочных жестах, по которым можно было угадать основное качество его характера: ту моральную шаткость, которой в нашем языке нет определенного названия, эту неспособность остановиться на каком-нибудь ощущении или на каком-нибудь решении.
В этом и заключался секрет того недоброжелательства, которое распространял вокруг себя этот человек, столь замечательный в некоторых отношениях, и от которого страдал прежде всего он сам. Чувствовалось, что в руках этого странного и порывистого человека должно рушиться всякое дело. Внутренняя, непреодолимая разнузданность мешала ему приспособиться к среде, обстоятельствам и требованиям необходимости. Эта одаренная натура была неспособна приспособляться.
Может быть, разгадку этой внутренней неуравновешенности надо было искать во владевшей им мысли о том, что одно время он был так близок от престола, а потом потерял его навсегда; что он видел, как совершались самые непоправимые ошибки в политике и на войне, он сознавал их в самый момент их выполнения и не в силах был воспрепятствовать. Например, в начале войны 1866 года он начертал план кампании, который мог бы изменить карту Европы за вторую половину нашего столетия. И вместо того ему пришлось рисковать своей жизнью, выполняя маневры, явную гибельность которых он предвидел. Каждый раз, когда наступала годовщина знаменитой битвы, в которой он был ранен, он становился буквально сумасшедшим на сорок восемь часов.