Потом, утром, когда она пробудилась от недолгого сна, который закончил эту мучительную ночь, произошел один самый обыкновенный случай, но ее благочестивое настроение усмотрело в нем перст Провидения. Случай этот дал ей неожиданный предлог обратиться со своими настояниями уже не к молодому человеку (и притом письменно), а к самой госпоже де Карлсберг и принудить ее к немедленному решению.
Дело было вот в чем. Утром, еще лежа в постели, она рассеянно пробегала одну из ривьерских газет, тех вестников международного снобизма, которые всем кочевникам из высшего круга сообщают сведения про их собратьев. В отделе «Переезды» среди имен, стоявших под рубрикой «Прибывшие в Каир», она встретила имя секретаря посольства Оливье Дюпра и его жены. Она тотчас же вскочила и побежала показать Эли эту незначительную строчку светской газеты, строчку, предвещавшую обеим подругам страшную грозу.
— Если он в Каире, — сказала она баронессе, — то, значит, его путешествие по Нилу кончено и он собирается вернуться. Какой путь для него самый подходящий? Из Александрии в Марсель… А попав в Марсель, так близко от Канн, он непременно захочет повидаться с Отфейлем.
— Правда, — отвечала Эли, прочитав имя Оливье Дюпра, имя, которое заставило сильно забиться ее сердце. — Правда, — повторила она, — они свидятся…
— Не права ли была я вчера? — продолжала Луиза Брион. — Подумай, в каком положении была бы ты теперь, если бы у тебя не хватило силы до сих пор бороться против своего чувства? Подумай, что будет с тобой завтра, если не покончишь со всем раз и навсегда?
И она продолжала с красноречием нежной дружбы развивать план действий, который вдруг показался ей самым благоразумным и действительным.
— Надо воспользоваться случаем, который тебе представляется, — говорила она. — Лучшего у тебя никогда не будет. Тебе самой следует пригласить этого молодого человека и поговорить с ним о его покупке вчера вечером… Ты скажешь ему, что это видели посторонние лица. Ты выразишь ему свое удивление по поводу его нескромности. Ты скажешь, что его ухаживание привлекает внимание… Во имя покоя, во имя своей репутации ты прикажешь ему удалиться. Немного твердости на четверть часа, и все будет покончено… Если он не послушается твоего приказания, то он не такой, каким ты мне его изобразила: деликатный, благородный, гордый… Ах! Поверь мне… Одним только можешь ты выразить свою любовь. Спаси его от драмы, которая теперь возможна не только в далеком будущем! Она близка и неизбежна…
Эли слушала, не отвечая ни слова. Изнемогшая от страшного потрясения, вызванного ночной исповедью, она была бессильна против доводов дружбы, которая взывала к ней и против любви боролась этой же самой любовью. Во всеобъемлющих чувствах наблюдается инстинктивное и непреодолимое стремление к крайностям. Когда эти чувства не могут насладиться полным блаженством, они ищут некоторого утешения в полном несчастии. Наполняя все наше существо, они беспрестанно влекут нас к двум полюсам: к экстазу или отчаянию, и никогда не примиряются на чем-нибудь среднем.
Для Луизы Брион дилемма виделась вполне ясно: раз страсть дошла до роковых пределов, то непременно должно выйти, что либо баронесса Эли станет любовницей молодого человека, либо между ними еще до связи произойдет разрыв навеки. Дело кончится, как кончаются тайные романы стольких честных или интересных женщин!..
Да, сколько женщин таким же образом, поддавшись сладострастию самоотречения, вырывали бездну между собой и существом, которое они обожали втайне, и которое никогда не подозревало ни любви их, ни жертвы. Одним, невинным, эту энергию дали угрызения совести за собственную слабость, другие, уже павшие, чувствовали то же самое, что испытывала госпожа де Карлсберг: бессилие уничтожить свое прошлое. Мученическую экзальтацию самопожертвования они предпочли горести счастья, навеки отравленного неумолимыми укорами этого неизгладимого прошлого.
Еще одно обстоятельство окончательно убивало в душе молодой женщины всякий дух протеста. Чуждая всякой религиозной веры, она не видела, как ее благочестивая подруга, перста Божия — в обыкновенной случайности: в том, что данное имя попалось в данной газете. Но вследствие самого своего неверия она поддавалась бессознательному фатализму, последнему суеверию атеистов. Увидев напечатанными слова «Оливье Дюпра» через несколько часов после ночного разговора, она поддалась предчувствию, тому смутному чувству, которое для натур, живущих решительными поступками, гораздо тяжелее, чем явная опасность.
— Да, ты была права, — ответила она разбитым голосом, в котором слышалась мука бесповоротного самоотречения. — Я повидаюсь с ним, и все будет покончено раз и навсегда…
Когда в тот же день после завтрака она вернулась в Канны, то это решение было в ней прочно: она приняла его искренне, всем сердцем. Ее сопровождала госпожа Брион, которая не хотела покидать Эли, пока жертва не будет окончательно принесена. Вот каким образом она, только что приехав, написала и отправила записку, которая привела в отчаяние Отфейля. Да, тогда она верила в себя, она верила совершенно искренне в свою решимость.
Однако, если бы она умела хорошо читать в глубине собственной души, то один совсем ничтожный факт доказал бы ей, насколько хрупка была эта решимость и до какой степени любовь владела всей ее душой, наполняла все ее существо. Едва написав человеку, которого хотела навсегда разлучить с собой, она тут же тем же самым пером и теми же чернилами написала еще две записки двум особам, в романах которых она была поверенной и отчасти соучастницей: Флуренс Марш и маркизе Андриане Бонаккорзи. Она приглашала их на следующий день к завтраку.
Поступок был очень простой, но, совершая его, она повиновалась самому тайному инстинкту женщины любящей и страдающей: отыскать женщин, которые тоже любят, с которыми она может говорить о чувствах, счастье которых ободрит ее, которые сочувственно отнесутся к ее горю, если она откроет его, которых она понимает и которые поймут ее.
Обыкновенно, как она призналась вчера, сомнения робкой и сентиментальной итальянки утомляли Эли, а в страсти американки к препаратору эрцгерцога был элемент рассудочного позитивизма, который претил ее врожденной страстности. Но молодая вдова и молодая девушка были влюблены, и этого было достаточно, чтобы в минуты мучений для нее было приятным, даже необходимым, видеть их. Она и не подозревала, что это приглашение, сделанное по бессознательному побуждению, вызовет бурную сцену с мужем, что оно повлечет за собой супружескую борьбу, глухую, но беспощадную борьбу, последний эпизод которой так трагически повлияет на исход ее зародившейся страсти, которой она поклялась пожертвовать.
Приехав в Канны около трех часов пополудни, она не видела эрцгерцога в течение остальной части дня. Она знала, что он вместе с Марселем Вердье заперся в лаборатории. Это не удивило ее. Не удивило и то, что в обеденный час он появился в сопровождении своего адъютанта, графа Лаубаха, профессионального шпиона его высочества. И ни одного знака интереса к ее здоровью, ни одного вопроса о том, как она провела эти десять дней!..
В юности принц был одним из самых смелых и красивых кавалеров в той стране, которая считается в этом отношении несравненной. В мономане науки и теперь еще легко было узнать прежнего военного по манере держаться, по стану, который оставался гибким, несмотря на его шестьдесят лет, по командирскому тону, который сохранялся во всех его интонациях, по воинственному лицу, на котором виден был рубец от славного удара саблей под Садовой, по длинным сивым усам на красном лице. Но раз встретив этого странного человека, вы особенно запомнили бы навеки его глаза, голубые, лучистые, как-то дико беспокойные, а над ними — белые, почти рыжие брови, страшно густые.
У эрцгерцога была еще одна оригинальность: он постоянно носил, даже на балах, высокие сапоги и благодаря этому имел возможность сейчас же после закуски отправляться пешком в сопровождении то адъютанта, то Вердье в бесконечные ночные прогулки. Иногда он продолжал их до трех часов утра, и это было для него единственное средство успокоить свои больные нервы. Крайняя нервность ясно выражалась в его руках, очень изящных, но обожженных кислотами, почерневших от металлических опилок, изуродованных химическими инструментами. Его пальцы постоянно сжимались в беспорядочных жестах, по которым можно было угадать основное качество его характера: ту моральную шаткость, которой в нашем языке нет определенного названия, эту неспособность остановиться на каком-нибудь ощущении или на каком-нибудь решении.