«Милостивый государь, я рассчитываю на вашу деликатность и надеюсь, что вы не станете узнавать, кто я и какие мотивы побудили меня написать вам эти строки. Они исходят от человека, который вас знает, но которого вы сами не знаете. Тем не менее он глубоко уважает вас. Я не сомневаюсь, что вы услышите зов, обращенный к вашей чести. Одного слова было бы достаточно, чтобы вы поняли, насколько ваша честь заинтересована в том, чтобы вы перестали компрометировать спокойствие и доброе имя особы, которая несвободна и которую высокий сан делает предметом зависти.
Вас видели, милостивый государь, третьего дня в игорном зале Монте-Карло, когда вы покупали предмет, который эта особа только что продала купцу. Если бы этот факт стоял особняком, он не имел бы особенно опасного значения. Но вы сами должны дать себе отчет в том, что ваше поведение за последние недели не могло ускользнуть от злостных толкований.
Особа, о которой идет речь, несвободна. Она много перестрадала в своей душе. Малейшее неудовольствие со стороны того, кому она обязана своим саном, может вызвать для нее катастрофу. Может быть, она сама никогда не скажет вам, как тяжел для нее ваш поступок, о котором ей сообщили.
Будьте честным человеком, милостивый государь, не пробуйте врываться в существование, которое вы можете только испортить. Не компрометируйте женщины с чудной душой, которая тем более имеет право на ваше безусловное уважение, что относилась к вам с полным доверием.
Итак, имейте мужество отважиться на шаг, который один только может воспрепятствовать клевете народиться, если она не родилась, и который может в корень убить ее, если она уже появилась. Покиньте, милостивый государь, Канны на несколько недель.
Наступит день, когда вы испытаете сердечную радость, вспомнив, что вы исполнили свой долг, исполнили до конца, и что вы дали дивному созданию единственное доказательство преданности, которое только дозволено было вам дать: доказали уважение к ее спокойствию и к ее чести».
В знаменитом романе Даниэля Дефо, этом изумительном изображении всех глубочайших потрясений человеческого духа, есть одна знаменитая страница, которая служит воплощенным символом ужаса, потрясающего нас при некоторых открытиях, неожиданных до трагизма… Это то место, где Робинзон содрогается до самых недр своего существа, заметив на песке пустынного острова свежий отпечаток голой ноги.
Тот же конвульсивный трепет потряс Пьера Отфейля, когда он читал это письмо, в котором находил после двадцати четырех часов неизвестности неоспоримое и поражающее доказательство того, что его поступок третьего дня был замечен… Кем?.. Но к чему было имя свидетеля, раз госпожа де Карлсберг все знает? Тайный инстинкт не обманул молодого человека. Она звала его для того, чтобы высказать неудовольствие на его нескромность, может быть, для того, чтобы навсегда изгнать из своего окружения. Уверенность, что разговор будет именно о том, в чем он сам упрекает себя теперь, как в преступлении, эта уверенность была для него столь невыносима, что им завладела мысль не идти на свидание, никогда не видеть оскорбленной женщины, убежать куда-нибудь подальше, навсегда…
Он перечитал письмо и сказал себе: «Правда, мне ничего не остается, как только уехать!» Будто властное внушение исходило из фраз, написанных на этом маленьком листке голубой бумаги. Порывисто, почти машинально позвонил он, потребовал конторщика, приказал приготовить счет и багаж. Если бы итальянский курьерский поезд уезжал из Канн не после полудня, а в одиннадцать часов, то, может быть, бедное дитя в этом полубезумном порыве и обратился бы в бегство, которое через несколько часов казалось ему столь же бессмысленным, сколь необходимым считал он его в этот миг.
Но поезда надо было ждать, и когда первый кризис прошел, Отфейль почувствовал, что не должен, не может бежать, как преступник, не объяснившись. Он не думал оправдываться: в своих собственных глазах он не заслуживал оправдания. Но все же он не хотел, чтобы госпожа Карлсберг осудила его, не выслушав его защиты. Увы! Что скажет он ей? В течение немногих часов, остававшихся еще до свидания, он изобретал целые речи, даже не подозревая того, что властная сила, привлекавшая его к этой женщине, была вовсе не потребность защититься! Его непреодолимо влекло к ощущению присутствия. Это единственная потребность, которая в конце концов всегда побеждает в любящем сердце все чувства, начиная с самых справедливых опасений и кончая самыми безумными страхами.
Когда молодой человек вошел в зал виллы Гельмгольц, то чрезмерность потрясений привела его наконец в то состояние сомнамбулизма наяву, когда тело и дух повинуются импульсам, которые едва доходят до сознания. Это состояние очень походит на состояние человека, который решился подвергнуться страшной опасности.
Но во всех важных происшествиях жизни продолжают действовать два основных инстинкта нашего существа: инстинкт самосохранения и инстинкт любви. Это еще одно доказательство того, что они являются у нас результатом сил, стоящих за пределами нашей личности, независимых от нашей сознательной воли. В подобные моменты наши чувства одновременно и обостряются, и парализуются; с необычайной остротой схватывают они малейшие детали, которые имеют отношение к обуревающей нас страсти, и в то же время нечувствительны ко всему остальному.
Когда впоследствии Отфейль вспоминал об этих решительных минутах своей жизни, то не мог припомнить, по какой дороге шел он из отеля к вилле, каких знакомых встретил по пути. Из этого сна наяву он пробудился только тогда, когда очутился в первом из двух зал виллы. Этот большой зал был пуст в настоящую минуту. По нему плавал, смешиваясь с ароматом растений, украшавших вазоны, запах любимых духов госпожи де Карлсберг — смесь легкой амбры, шипра и русского одеколона.
Не успел еще он полной грудью вдохнуть этот запах, так напоминавший ему присутствие Эли, как открылась вторая дверь. До него донеслись голоса, среди которых он различал только один. Он проник в его сердце, как проникли духи. Еще несколько шагов, и он был перед самой госпожой де Карлсберг, которая разговаривала с госпожой Брион, маркизой Бонаккорзи и хорошенькой виконтессой Шези.
В некотором отдалении от них, возле открытой стеклянной двери в оранжерею стояла Флосси Марш и разговаривала с молодым человеком — высоким блондином, плохо одетым и очень худым. Под всклокоченной шевелюрой виднелось ясное лицо ученого со светлыми и осмысленными глазами, с юной улыбкой. Это был Марсель Вердье, которого молодая девушка заранее известила, смело, по-американски, а он ускользнул из лаборатории на десять минут, чтобы поздороваться с ней. Присутствовать на завтраке эрцгерцог запретил ему.
Баронесса тоже не сидела. Она ходила по комнате взад и вперед, стараясь скрыть нервное возбуждение, в которое ее привело ожидание того, что должно было случиться. Но как мог он подозревать это? Видя на ней классический кашемировый костюм для прогулок, как мог он угадать причину, которая сегодня утром прогнала ее из дому? Она шла по направлению к его отелю, точно так же как он сам часто ходил к вилле Гельмгольц, чтобы посмотреть на ворота, на ряд окон и вернуться с бьющимся сердцем.
Наконец, разве был он в состоянии прочесть в нежных голубых глазах госпожи Бонаккорзи сочувствие, а в мягких темных очах госпожи Брион — беспокойство, которое подало бы надежду для влюбленного более наблюдательного? Отфейль ясно видит только одно: беспокойство, которое проглядывало в глазах самой госпожи де Карлсберг и которое он сразу же истолковал как знак гневного возбуждения. Этого было достаточно.