Вердье все смотрел на эрцгерцога. Такие взгляды бросает на своего хозяина несправедливо побитая собака: вцепится ли она ему в горло, послушается ли она его? Но молодой человек слишком хорошо знал принца, чтобы в настоящий момент не склонить перед ним головы. Он боялся, что гнев этого несдержанного человека перейдет всякие границы, и на голову Флуренс Марш падет удар дикого оскорбления. Может быть, он подумал также и о том, что его роль, как наемника и служащего, допускала только одно проявление собственного достоинства: безупречной корректностью отвечать на несправедливую жестокость хозяина.
Прошло несколько минут в этом тягостном колебании и наконец он ответил:
— Я иду, государь…
И, взяв руку мисс Марш, он в первый раз осмелился поцеловать ее, говоря:
— Извините меня, мадемуазель, что я так оставляю вас, но надеюсь, что скоро поправлю это… Дамы, господа…
И он последовал за своим ужасным патроном, который, увидев, что Вердье поднес к своим губам руку мисс Марш, вышел так же грубо, как и вошел.
Молчание воцарилось теперь в салоне. Все как поднялись при входе эрцгерцога, так и остались. Подобное молчание всегда сковывает светских людей после сцены, которая слишком уж противоречит самым азбучным требованиям приличия и которую присутствующие не смеют осуждать вслух. Ни госпожа Брион, ни госпожа Бонаккорзи, ни госпожа де Шези не осмеливались взглянуть на госпожу де Карлсберг, которая, пока принц был тут, платила ему взором за взор и презрением за презрение, а теперь дрожала от гнева, вызванного таким поведением мужа в присутствии ее гостей. Флуренс Марш, нагнувшись над столом, усердно искала перчатки, платок и флакон с солями, чтобы скрыть выражение своего лица.
Что касается Отфейля, то он знал закулисные тайны этого кружка только из откровенностей, которые отпускал ему Корансез в разумных дозах. Он совершенно ничего не знал про отношения Марселя Вердье и американки, и он не был бы влюбленным, если бы не объяснял этой выходки принца той идеей, которая целиком владела им. Без сомнения, шпионство сделало свое дело: эрцгерцог знает про его нескромный поступок третьего дня.
Молодой человек не мог с точностью определить, в какой степени этой нескромностью обусловливалось заносчивое настроение мужа госпожи де Карлсберг. Для него стал очевидным только один факт после того, как он встретил ужасный взгляд принца: его присутствие было ненавистно этому человеку. И откуда могло проистекать это отвращение, если не из отношений — увы! — вполне заслуженных им? О! Успеет ли он хоть когда-нибудь вымолить у любимой женщины прощение в том, что помимо всех ее огорчений он стал для нее причиной новой беды?
Наконец молчание было прервано госпожой де Шези, которая посмотрела на свои часы и, обняв баронессу, сказала ей:
— Я боюсь опоздать на поезд. Ведь сегодня вечером я обедаю в Монте-Карло… Но после карнавала я прекращаю кутеж. Rien ne va plus. До свиданья, дорогая, дорогая Эли…
— Да и мы тоже уходим, — сказала госпожа Бонаккорзи.
В то время как Ивонна де Шези уходила, она взяла под руку мисс Марш.
— Я попробую немного утешить этого взрослого ребенка.
— Да я совершенно спокойна, — возразила Флуренс.
И затем, с особенно энергичным ударением, она прибавила:
— Всегда добьешься того, чего хочешь, если только действительно хочешь… Мы пойдем пешком, не правда ли?.. — спросила она маркизу.
— В таком случае вы пройдете садом, а я провожу вас: мне хочется подышать свежим воздухом, — сказала госпожа Брион и, обнимая Эли, прибавила: — Дорогая моя, через четверть часа я вернусь.
А потом совсем тихо шепнула:
— Мужайся!
Дверь в теплицу, откуда был ход в сад, захлопнулась. Эли де Карлсберг и Пьер Отфейль были теперь одни. Оба они долго раздумывали над тем, что скажут на этом свидании. Оба они явились на разговор с одним и тем же твердым намерением. Эли решилась окончательно потребовать от Пьера, чтобы он уехал, и он решился предложить ей то же самое. Но оба они были потрясены неожиданной сценой, при которой только что присутствовали.
Особенно молодая женщина; она была возмущена до самой глубины своей гордой и неукротимой натуры: дикий инстинкт протеста, убаюканный было любовью, снова поднялся в ее сердце. Рана, нанесенная ее гордости, закрылась и почти исцелилась под наплывом нежности, но теперь внезапно снова открылась и истекала кровью. Наконец она снова почувствовала жестокую несправедливость рока, который бесповоротно и навсегда предал ее, связанную по рукам и ногам, этому страшному принцу, злому гению ее юности.
Что касается Отфейля, то все смутные слухи о тирании и ревности эрцгерцога, доходившие до него с разных сторон, сразу приняли в его глазах осязаемые формы. Ему так тяжело было даже в мечтах рисовать эту картину — супружеская чета лицом к лицу: он — угрожающий, она — оскорбленная. И вот теперь в течение немногих минут, которые принц оставался в салоне, эта картина предстала перед ним с неслыханной яркостью. Этого было достаточно, чтобы в несколько минут сделать из него совсем другого человека.
Подобные характеры — олицетворенная чистота и чуткость — часто выказывают колебания, поддаваясь чрезмерной деликатности, и впадают в нерешительность, вследствие уважения к чувствам других. Благодаря этому они производят впечатление чего-то слабого, почти детского. Но если они очутятся лицом к лицу с ясной задачей, с определенным долгом, то происходит внезапное перерождение, непобедимый прилив энергии. Достаточно мысли, что они могут быть полезными для любимого человека, и искреннее самоотречение вольет в них те силы, которые, казалось, совершенно отсутствовали у них.
Пьер думал, что не в силах будет перенести взгляд баронессы, если прочтет в нем, что она знает про его поступок. Он готов был сам начать с ней разговор про этот поступок, просто и естественно поддаваясь непреодолимому и страстному влечению искупить свою вину. Он не сомневался, что именно его виной в значительной степени вызвана та тоска, которую испытывала она и которая терзала его сердце.
— Милостивый государь, — начала она после некоторого молчания, которое было еще тягостнее, чем само объяснение, — я писала вам, что мы должны поговорить об одном очень важном и даже затруднительном предмете. Но прежде всего мне хотелось бы, чтобы вы твердо верили в одно: если во время нашего разговора я должна буду высказать слова, которые будут вам горьки, то верьте, это будет мне стоить дорого…
И она повторила:
— Дорого…
— О! — возразил он. — Вы боитесь поступить со мной неделикатно, когда имеете полное право быть прямо жестокой… Я тоже хотел бы, чтобы вы прежде всего верили в одно: как бы ни были тяжелы ваши упреки, они никогда не сравняются с упреками, которые я сам себе делал, которыми я терзаюсь даже теперь!..
Да, — продолжал он, и в тоне его слышались страстные муки совести, — после того, что я видел и понял сейчас, как могу я простить себе, что был для вас причиной неприятности, хотя бы самой легкой?.. Я знаю все. Я знаю — анонимное письмо, полученное в одно время с вашим, раскрыло мне все, раскрыло, что мой поступок третьего дня был замечен, что видели, как я покупал вещицу, проданную вами. Какой-то очевидец сообщил про это вам, я знаю это и угадываю, что вы о том думаете.
Я не прошу вас простить мою нескромность. Я должен был бы тогда же почувствовать всю ее неуместность… И между тем, я не обдумал. Я видел, как купец взял этот ящичек, которым вы пользовались в моем присутствии…
Мысль о том, что эта вещичка, связанная в моем воображении с вашим образом, завтра очутится в какой-нибудь лавке этого отвратительного края; она будет принадлежать, может быть, одной из тех позорных женщин, которые на моих глазах шныряли вокруг столов…
Да, эта мысль была сильнее всякого благоразумия, сильнее того долга, который заставляет меня относиться к вам с почтением… Вы видите. Я даже не пытаюсь оправдывать себя. Но, может быть, я вправе молить вас, чтобы вы поверили, если я скажу, если я поклянусь, что даже в этом безумстве, даже в этой дерзости выразилось только уважение к вам…