Выбрать главу

Не успела с губ Пьера слететь эта простая фраза, и все очарование исчезло, как дым. Эли почувствовала, как к ее радости примешалась такая острая боль, что она готова была закричать. Ее любовный роман едва только еще начинался, а предсказания прозорливой советницы Луизы Брион уже сбывались: она была заключена в тяжкие оковы молчания, от которого ей становилось больно, страшно больно, и в то же время она должна была избегать облегчающего признания, как величайшей опасности!

Сколько уже раз в подобные минуты напоминание об Оливье внезапно вызывало между ней и Пьером грозный призрак старой связи! В первый раз Пьер мимоходом в легком и веселом разговоре назвал имя своего лучшего друга. Баронесса нашла более благоразумным сказать, что встречалась с ним в Риме, и тогда Отфейль вслух начал вспоминать об Оливье. Он и не подозревал, что каждое его слово, как нож, вонзалось в сердце бедной женщины. И как было ей не почувствовать снова вечную угрозу, нависшую над ее новым счастьем, когда она видела, до какой степени Оливье дорог Пьеру — не менее, чем Пьер был дорог ему?

Каждый раз, как и теперь, невыразимая тоска охватывала ее. Как будто вся кровь из ее жил внезапно устремлялась в невидимую, но глубокую рану. Увы! Роковое имя могло даже и не проскальзывать в разговоре двух влюбленных, а та же самая тоска овладевала несчастным сердцем — достаточно было, чтобы молодой человек, среди интимного разговора, выразил свое беспощадное мнение о какой-нибудь романтической истории, попавшей в местную скандальную хронику.

Тогда Эли начинала настаивать, чтобы он говорил, как бы стремясь измерить весь ригоризм его прямолинейной морали. Как страдала бы она, если бы он думал иначе! Ведь тогда это был бы уже не он! Он не был бы этим благородным и чистым сердцем, не опошленным еще жизнью. И в то же время она страдала от того, что он думал именно так, что он, сам того не подозревая, бесповоротно осуждал ее прошлое!

Да, она с замиранием сердечным настаивала на том, чтобы он ясно обнаружил свои сокровенные мысли, и со смертельным ужасом она постоянно видела столь естественную у чистого человека идею, что для любви все простительно, а для каприза — ничто, и что женщина с сердцем не может любить два раза. Когда Отфейль говорил фразы, в которых просвечивала эта абсолютная и наивная вера в единство истинной любви, то перед духовными очами Эли представала неумолимая и беспощадная фигура Оливье.

И где бы они ни были — в молчаливом ли портике, убранном цветами камелий, под гулкими ли соснами виллы Элен-Рок, в Напуле ли, на лугу, где разгуливают среди дивного, свежего пейзажа любители залива, — вся эта чудная южная природа умирала для нее, исчезала, как дым: и пальмы, и розы, и синее небо, и светлое море, и тот, кого ока любила. В свете мучительной полугаллюцинации с вызовом глядели на нее жестокие глаза и недобрая улыбка прежнего любовника. Она слышала, как он говорит с Пьером.

И тогда замирала в ней всякая способность отдаться счастью. Веки ее трепетали, рот судорожно раскрывался, чтобы вдохнуть воздуха, острая боль раздирала сердце, терзала грудь, черты лица искажались, а ее невольный, ее нежный палач спрашивал ее, как и теперь, со страстным беспокойством, которое и приводило ее в отчаяние, и вместе утешало:

— Что с вами?..

И она отвечала, как и теперь, маленькой ложью, которой истинная любовь не прощает. Когда сердце отдается глубокому чувству, то полная, безусловная искренность становится для него почти такой же физической необходимостью, как еда и питье. Пусть эта ложь будет невинной ложью! А все же Эли снова испытала какое-то угрызение совести, прикрывая обманом внезапный поворот в своем настроении:

— Меня охватила дрожь от холода… Вечер так быстро наступает! Какой резкий перепад температуры…

И пока молодой человек помогал ей закутываться в манто, она еще вымолвила несколько слов, причем интонация представляла полный контраст с незначительностью детали, которую подметила Эли:

— Посмотрите, как изменилось море с заходом солнца… Оно стало темным, почти черным… Небо помрачилось… Подумаешь, что вся природа тоже сразу почувствовала холод… Она все еще прекрасна, но красотой, в которой чувствуется приближение тьмы!..

Действительно произошел атмосферный феномен, который в Провансе неожиданнее, чем во всяком другом месте: яркий и почти жгучий день вдруг резко оборвался и в несколько минут наступил вечер. «Дженни» продолжала путь по морю, на котором не прибавилось ни волн, ни даже ряби, только мачты, реи и трубы бросали на его поверхность бесконечно длинные тени. Солнце опустилось уже почти до самой линии горизонта, и в его лучах было уже мало теплоты, так что они не могли рассеять густой, холодный туман, который все подымался да подымался, и под его дыханием тускнели бронза и полировка на судне. Синева неподвижного моря сгустилась до черноты, а лазурь безоблачного неба побледнела, похолодела, поблекла. Так протекло четверть часа.

Потом, когда солнечный диск коснулся горизонта, вдруг по небу и по морю заиграл гигантский пожар заката. Берега совершенно исчезли, и пассажиры яхты, теперь снова поднявшиеся на мостик, видели перед собой только воду да небо, небо да воду — эти две бесконечности без формы, без контуров, девственные и обнаженные, как в первые дни мироздания.

По ним разливался свет, производя самые феерические эффекты: тут вся масса света ударила в ткань нежного, прозрачного, розового цвета, какой бывает у лепестков дикого шиповника; там она разлилась пурпурными волнами, цвета благородной крови; в другом месте раскинулась россыпью зеленых изумрудов и фиолетовых аметистов; еще дальше спустилась в колоссальные золотые завесы! И этот свет уходил ввысь вместе с небом, дрожал вместе с морем, разливался по бесконечному пространству до тех пор, пока светило не погрузилось в воды и вся роскошь исчезла так же, как появилась, снова оставив море темно-синим, почти черным, а небесный свод — почти таким же черным. Но на этот раз на самом краю ярко выделялась пурпурная лента. Но и эта широкая светлая полоса бледнела, тускнела и исчезала.

Начали сверкать первые звезды, на яхте зажглись фонари, освещая ее темную палубу. Она шла вперед, унося на себе через сгущающийся мрак ночи женское сердце, в котором целый день отражалась божественная ясность светлых часов, а теперь, после минуты ослепительного блеска, воцарилась глубокая меланхолия этого смутного, бесцветного мрака!

Эли не была суеверной, но все же не могла не ощутить с замиранием всего существа своего, что эта внезапная смена лучезарного пейзажа печальным сумраком вечера есть как бы символ ее душевного состояния в эти минуты, символ, до жестокости верный: так же точно безоблачная радость ее духовного мира была только что осквернена, поругана, убита нежданным воспоминанием о прошлом! Из-за этой аналогии для нее становилось почти мучительным смотреть на трагедию заката, на эту с самого начала проигранную битву, которую отчаянно вели последние отблески дня с ночным мраком.

К счастью, прелесть зрелища была так величественна, что даже легкомысленные светские спутники ее поддались могучему впечатлению. Никто ни слова не вымолвил в течение нескольких минут, пока продолжался этот апофеоз, эта агония света на западе горизонта.

Когда же снова началась болтовня, то Эли захотелось скрыться, убежать куда-нибудь подальше, убежать даже от Отфейля, близость которого пугала ее. Она была страшно взволнована и боялась, что, сидя рядом с ним, поддастся истерическим слезам, которых не сможет объяснить. Когда он подошел, она сказала ему:

— Надо вам немного занять других…

А сама начала шагать взад и вперед по мостику в компании с одним только Дикки Маршем. Американец даже на пароходе сохранял привычку каждый день производить определенный моцион, точно соблюдая его продолжительность при помощи шагомера, который держал в руках. Посматривая на циферблат, он шагал взад и вперед между двумя строго определенными пунктами до тех пор, пока не удовлетворял вполне своих гигиенических принципов.

— В Марионвилле, — часто говаривал он, — это очень удобно: все кварталы, blocks, имеют каждый ровно полмили в длину. Когда вы прошли восемь кварталов, то знаете, что сделали четыре мили. Ваша constitutional walk[20] кончена…