— Прекрасная любовь! — подхватил Оливье с необыкновенной иронией. — Не понимаю, что могут означать эти два слова рядом. У меня были любовницы, много любовниц, но когда я думаю о них, то все они напоминают мне про страстную похоть, за которой следовало еще более страстное отвращение, про обладание, отравленное ужасными угрызениями, про грубую чувственность, смешанную с ревностью, про массу лжи сказанной, про массу лжи выслушанной, и ни про одно чувство, одно-единственное, слышишь ли, которое я хотел бы снова пережить, ни про какое счастье, ни про благородство, ни про полноту чувства! Кто виноват? Женщины, которых я встречал? Или я сам? Их низость? Или убогость моего сердца?
— Не может человек быть убог сердцем, — перебил Отфейль с неменьшей живостью, — когда он такой друг, каким ты был для меня…
— Я друг для тебя, потому что это ты, мой Пьер, — отвечал Оливье тоном искреннего убеждения. — И потом, чувства не играют роли в дружбе, а в любви они — все, и мои чувства жестоки. У меня всегда были скверные желания, злые удовольствия, и, не знаю, какая-то жестокая закваска подымалась в недрах моего существа всякий раз, как плоть моя заговаривала слишком громко… Я не оправдываю, я не объясняю этого: так оно и есть, и все мои связи, от первой и до последней, были отравлены этим странным элементом ненависти, — он повторил с ударением: — До последней… Последняя особенно!..
Это было в Риме два года тому назад. Если я когда-нибудь думал, что люблю, то именно в этот раз. В этом необыкновенном городе я встретил необыкновенную женщину, совсем не похожую на других, с великой силой духа, с великим обаянием сердца, без всякой фальши и красавицу, такую красавицу!.. И вот наши гордые души столкнулись. У нее были любовники до меня… по крайней мере, один: русский, убитый под Плевной. Я знал это. И ревность, безумная, несправедливая, невыразимая ревность к мертвому пробудила во мне жестокость к этой несчастной, еще с первого свидания, с первого поцелуя… Я мучил ее. Она была горда и кокетлива. Она отомстила за себя. Она взяла другого любовника, не разрывая со мной, или мне только так казалось, но это безразлично… Наконец она так истерзала меня, так истерзала, что я покинул ее, сам, первый, внезапно, грубо, без последнего прости, клянясь никогда больше не искать ощущений на этом пути…
Я был на середине жизни. После всех опытов в сфере чувства, пережитых мной, во мне осталась такая потертость, такая душевная разбитость, меня так пресытила подобная жизнь, что я решился переменить ее на какую-нибудь другую, все равно на какую. Я был убежден, что хуже не будет и быть не может… Бывают браки по рассудку, по чувству, по приличию, по расчету. А я женился по утомлению… Думаю, что это не особенная редкость. Реже сознаются в этом, а я сознаюсь… У меня всегда была одна только оригинальная черта: полное отсутствие скрытности перед самим собой. Надеюсь и умереть, не потеряв этого… Вот моя история.
— Однако казалось, что ты любил свою невесту? — спросил Пьер. — А если бы ты не любил ее или не думал, что любишь, то, насколько я знаю тебя за честного человека, ты не захотел бы испортить ей жизнь…
— Я не любил ее, — отвечал Оливье, — и не думал, что люблю. Я надеялся, что полюблю ее. Я сказал себе, что, соприкоснувшись с такой особой, не похожей на меня душой, втянувшись в жизнь, не похожую на все мое прошлое, я почувствую нечто такое, чего никогда еще не чувствовал. Да, еще раз я пожелал и попробовал чувствовать, — он подчеркнул эти слова с особой энергией. — Это истинное зло нашего конца века, и мое тоже: упорная, яростная погоня за чувствами…
Чтобы усыпить совесть, я сказал себе: «Если я не женюсь на этой девушке, на ней женится другой, один из бесчисленной своры глупцов, что гранят парижскую мостовую, который будет искать только ее приданого. Я буду мужем не хуже его…» Потом я надеялся иметь детей, сына… Думаю, что теперь даже и это не тронуло бы моего сердца. Опыт сделан. Этих шести месяцев было достаточно. Моя жена не любит меня, и я не люблю, никогда не буду любить моей жены — вот настоящий итог… Но ты прав: во мне не умер честный человек, и я безупречно сдержу слово…
Он провел рукой по глазам и по лбу, как бы прогоняя тяжелые мысли, вызванные такой жестокой откровенностью, и продолжал более спокойно:
— Не знаю, с чего мне вздумалось удручать тебя моими нервами с самых первых часов нашего свидания… Нет, знаю. Виноват этот лес, этот небесный свод, воспоминания из шестнадцатилетнего возраста, яркие до галлюцинации. Теперь конец. Не отвечай мне. Не утешай меня. Пусть желчь лопается внутри…
Улыбка его стала снова открытой и нежной, когда он говорил.
— Поговорим теперь о тебе… Что ты тут поделываешь? Как твои дела? Юг вылечил тебя, я вижу это по твоему лицу. Но на этом берегу, когда солнце приносит вам пользу, скука в такой же степени вредит. Одно на одно и выходит…
— Но уверяю тебя, я не скучаю, совсем наоборот! — отвечал Пьер.
Он понимал, что Оливье не может, да и не должен продолжать разговор о своем браке, понимал и то, что хотя собственное его сердце разрывалось от откровенностей, которые он только что выслушал, однако вся его роль друга-утешителя заключалась теперь в том, чтобы не прикасаться к этим язвам, внезапно обнажившимся перед ним, пока они станут не столь кровавыми, не столь растерзанными. Что же оставалось ему делать, как не откликнуться на любопытство друга? А с другой стороны, необходимо было приготовить Дюпра, чтобы он, если останется на несколько дней, не удивлялся, видя, как Пьер везде бывает, делает визиты.
— Как я живу? — отвечал Пьер. — Как тебе сказать… Живу, как живется. Выхожу из дому немного чаще, чем обыкновенно. Ты не оценил всей прелести Канн: слишком мало оставался ты здесь. Это город маленьких кружков. Нужно принадлежать к одному или к двум, чтобы почувствовать прелесть этого уголка. Мне посчастливилось попасть в самый приятный из всех. Теннис, прогулки, чай в пять часов, обеды то тут, то там: в результате думаешь, что еще зима не кончилась, а уже наступила весна… И потом поездки на яхтах. Например, твою телеграмму из Каира я получил в Генуе, куда мы ездили на судне одного американца. Это мистер Марш, с которым я тебя познакомлю: он оригинален и заинтересует тебя.
— Сильно сомневаюсь, — молвил Оливье, — мы с американцами никак не сходимся. Бесполезная энергия этих людей прямо утомляет меня… На них повсюду натыкаешься… Сколько их видел я в Каире и по Нилу, мужчин и женщин: все богатые, все здоровые, деятельные, образованные, на все смотрят, все понимают, все знают, обо всем судят… И все совершают или уже совершили и снова повторяют кругосветное путешествие. В умственном отношении они напоминают мне тех ярмарочных гаеров, которые у вас на глазах съедают сырого цыпленка, подошву от сапога, дюжину пуль и запивают все это стаканом свежей воды… Где вмещают они всю эту кашу бессвязных впечатлений, которыми пичкают себя? Это загадка… Впрочем, твой янки из другой породы, потому что понравился тебе… А какой принц владетельный или лишенный престола был на его яхте?
— Никакого! — отвечал Отфейль, радуясь, что мизантропия его друга перешла теперь в веселый юмор. — Была его племянница, мисс Флуренс. Она, действительно, отчасти обладает этим страусовым желудком, над которым ты смеешься: она рисует, занимается археологией, химией, но в то же время она славная девушка… Была еще одна венецианка, маркиза Бонаккорзи, живая картина Веронезе!..
— Они мне больше нравятся на полотне, — сказал Оливье. — Это сходство итальянок с картинами великих мастеров приводило меня в Риме в отчаяние. Входишь в гостиную. В уголке, на канапе видишь Луини, который говорит с Корреджо. Приближаешься. Луини с жаром рассказывает Корреджо про последний французский роман, обыкновенно, самый пошлый и глупый, а Корреджо слушает Луини с таким интересом, который навеки отобьет у вас вкус к мадоннам того и другого художника!.. Но ваше судно было совсем частицей космополитического мира: двое американцев, итальянка, француз… А еще какие народы имели своих представителей?