— Еще Франция, скорее Париж, и Австрия, вот и все… Париж был представлен четой Шези. Жену ты знаешь: Ивонна… Это тебе ничего не говорит?.. Мадемуазель Брессюир…
— Та, на которой меня хотела женить твоя сестра? Которая выставляла напоказ свою спину чуть не до самых бедер и в шестнадцать лет считала себя уже фигурой!.. Кто ее любовник?
— Но это самая честная и милая женщина! — возразил Отфейль.
— В таком случае она плохо представляла Париж, — сказал Оливье. — Перейдем к Австрии…
— К Австрии?.. — повторил Пьер.
Минуту он колебался. Он отлично знал, что рано или поздно ему придется упомянуть Оливье про свою любовницу, а если он заговорил про прогулку на яхте, то лишь для того, чтобы назвать ее в первом же разговоре. И вот он боялся. Какие замечания вызовет у его иронического друга обожаемое имя? В голосе его слышалась дрожь, когда он повторил еще раз:
— К Австрии?.. — потом прибавил: — Она была представлена баронессой де Карлсберг, с которой ты встречался в Риме. Мы говорили о тебе…
— Правда, — молвил Оливье, — я встречал ее в Риме.
В свою очередь, колебался и он. Он был так потрясен, что лицо его исказилось, когда из уст своего друга услышал это имя среди чащи леса, по которому разносился шелест сосен, подобный призыву далекого голоса. Это колебание, это изменение лица, самый ответ Дюпра — все должно было бы раскрыть Отфейлю тайну. Но он сам не смел взглянуть на друга, который, снова овладев своими нервами, продолжал:
— Правда, у эрцгерцога есть вилла в Каннах… Она теперь живет с ним?
— Разве она была в разводе с ним? — спросил Пьер.
— Законно — нет, а в действительности — да, — отвечал Оливье.
Он был слишком порядочным человеком, чтобы позволить себе хоть малейшую выходку против женщины, которая была его любовницей. Глубокая и горькая обида, которую он носил в душе, выразилась особенным способом: не будучи в состоянии и не желая злословить о ней, он начал хвалить человека, которого она ненавидела больше всего на свете, — ее мужа.
— Отчего они не сошлись? — продолжал он. — Я никогда не мог этого понять, потому что она очень умна, а он — человек выдающихся достоинств. Он один из тех трех-четырех лиц, таких, как бразильский император, князь Монако и великий герцог Баварский, которые заняли почетное место в науке… Кажется, он ученый, и серьезный ученый…
— Он, может быть, и серьезный ученый, — отвечал Отфейль, — я этого не отрицаю, но как человек — он негодяй… Если бы ты видел его, как видел я, в салоне его жены, когда он устроил сцену в присутствии шести посторонних лиц, то ты удивился бы, как она может прожить рядом с этим чудовищем хоть один день, и ты пожалел бы ее.
Он говорил со страстной убежденностью. Во всяком случае, Оливье, знавший, как мало он экспансивен, с удивлением заметил такое проявление живого интереса. Он был уже и без того потрясен, и задушевный тон друга должен был еще более поразить, изумить его. Он взглянул на него. На этом лице, за всеми изменениями которого он следил с самого детства из года в год, он заметил новое выражение, еще незнакомое ему.
В свете быстрой, как молния, интуиции, он угадал если не всю истину, то хотя бы часть ее, и это окончательно потрясло его. «Неужели он любит ее?..» Этот вопрос прозвучал у него в душе внезапно, невольно, как будто чей-то чужой голос против его воли шептал внутри него. И вопрос был слишком неожиданен, слишком тяжел, так что реакция должна была произойти моментально. «Я с ума сошел, — подумал он, — это невозможно…»
Но в то же время он сознавал, что не в силах спросить своего друга, как он познакомился с госпожой де Карлсберг, как они ездили в Геную, какую жизнь ведет она в Каннах. Такая невозможность допрашивать всегда является при догадках, которые слишком живо и остро задевают сердце.
— Ты, без сомнения, прав. Я говорил только по слухам.
В дальнейшем разговоре имя баронессы Эли более уже не упоминалось. Друзья говорили о путешествии, об Италии и Египте. Но раз наблюдательность проснулась, то уже не в нашей воле усыпить ее. Это какая-то инстинктивная и не поддающаяся контролю сила, которая работает в нас, вокруг нас, против нашей воли, пока не утолит свою жажду все узнать. Во время этой долгой прогулки, потом на обратном пути, во время обеда и после него все внимание Оливье невольно, неустанно, болезненно было сосредоточено на Пьере.
Как будто в нем произошло полное раздвоение. Он шутил. Он отвечал жене. Он давал приказания прислуге. А между тем все его чувства были в страшном напряжении и перед ним раскрывались целыми десятками признаки, которых он не заметил в первые моменты, поглощенный сначала радостью при свидании с другом, а потом — углублением в самого себя и собственную судьбу.
И прежде всего во всем тоне Пьера, в его взглядах, чертах, жестах, позах сказывались не поддающиеся определению, но очевидные признаки большей возмужалости, большей уверенности. Прежняя робкая конфузливость уступила место горделивой сдержанности, которая появляется у чутких и романтичных молодых людей, когда они уверены в том, что их любят. Потом вот еще один великий и безошибочный знак тайного блаженства: какой-то нежный экстаз в глубине глаз и постоянно неопределенный взгляд.
В прежние времена Оливье, разговаривая со своим другом, никогда не видел его таким рассеянным, где-то витающим, странным. А влюбленные все в таком роде. Они с вами говорят. Вы им говорите. Они не слышат ни себя, ни вас. Их ум бродит далеко. Душа Пьера бродила по освещенному луной мостику яхты, по лестнице старого итальянского палаццо, в портике виллы Гельмгольц — вообще далеко от маленького столика в этой столовой отеля, от госпожи Дюпра, которой он забывал налить вина, от Оливье, которого он даже и не видел!..
И потом целый ряд мелких деталей в туалете, те пустяки, в которых чувствуется нежное самоуправство любовницы, которая хочет, чтобы ее любовник не мог сделать ни одного жеста, не натолкнувшись на воспоминание об ее ласке. Пьер носил на мизинце перстень, которого Оливье никогда у него не видел, — две перевившиеся золотые змейки с изумрудными головками. На часах болталась медаль святого Георгия, которой прежде у него не было. Вынимая платок, он распространял запах духов, которых прежде никогда не употреблял…
У Оливье было у самого слишком много любовных приключений, чтобы он мог хоть одну минуту сомневаться в этих признаках женского влияния. Они суммировались с рядом других: и эта непонятная близость Пьера с Корансезом, и вкус к космополитическому свету, и неожиданная игривость манер, и явная симпатия к тем сторонам Канн, которые больше всего должны были бы шокировать его…
Как было не сопоставить все эти факты и как было не вывести из них заключения, что Пьер влюблен? Но в кого? Разве живость, с которой он напал на эрцгерцога, доказывала, что он любит госпожу де Карлсберг? Разве он не с такой же живостью защищал госпожу де Шези, прославлял красоту госпожи Бонаккорзи, грацию мисс Марш?..
Пока Оливье изучал своего друга с этим обостренным и почти машинальным напряжением нервов, воображения и мысли, все эти три имени поочередно приходили ему на ум. Ах! Как жаждал он нового доказательства, кроме всех прежних, одного только, но настолько неоспоримого, чтобы оно прогнало, уничтожило первую догадку, которая только на один момент промелькнула у него в голове, но уже давила его, как ужасный, роковой кошмар!..
Около одиннадцати часов Пьер удалился под тем предлогом, что путешественникам надо отдохнуть. Тогда Оливье, простившись с женой, почувствовал, что для него физически невозможно выносить эту неизвестность. Прежде, когда Пьер и он жили вместе в деревне, часто случалось, что один из них, страдая бессонницей, шел к другому, будил его, и оба отправлялись гулять во мраке ночи и разговаривать без конца. Оливье думал, что и теперь это будет самое верное средство изгнать мысль, которая вселилась в него и возбуждала в нем — он сам не знал почему — целую бурю протеста, неразумного, мятежного, почти дикого.