Выбрать главу

Да, поговорить с Отфейлем для него будет хорошо, хотя он и не знал, что и как станет ему говорить. Самая элементарная деликатность не позволяла ему, каковы бы ни были отношения между его другом и Эли де Карлсберг, сказать этому другу хоть одну фразу, которая могла бы отрезвить его. Но в интимных разговорах бывает столько случайностей! Может быть, простая интонация, взгляд, жест послужат доказательством, которого он так страстно желает и после которого он и думать перестанет о возможности какого-нибудь чувства Пьера к его прежней любовнице.

Он уже лежал в постели, когда им овладела эта мысль. Автоматически и не размышляя больше, он поднялся. Спустился по лестнице огромного отеля, молчаливого в этот час, и подошел к дверям комнаты Отфейля. Постучал: ответа нет. Еще постучал: по-прежнему молчание. Ключ торчал в замке. Он вошел. Полная луна глядела в открытое окно, и при ее свете он увидел, что постель не тронута. Пьер ушел.

Почему Оливье при этом открытии почувствовал, как сердце его внезапно сжалось, и вслед за тем им овладел прилив невыразимой меланхолии? Он облокотился на окно. Он смотрел на беспредельный горизонт, на прозрачность южной ночи, на звезды, которые мерцали по нежной бархатной синеве неба, на золотой свет луны, отблеск которого ласкал море, тихо плескавшееся внизу, на огни вилл, сверкавшие среди черных масс садов. Теплый ветерок разносил аромат лимонных цветов, нежащий и волнующий до истомы. Какая дивная ночь для любовника, идущего на свидание! И какая дивная ночь даже для влюбленного только, который блуждает вдоль дорог и мечтает о любимой женщине…

Был ли Пьер любовником? На свидание ли пошел он? Или он был просто влюбленным, который предается своим мечтам в ароматном уединении тропинок?.. Как знать?.. Оливье припоминал Ивонну де Шези, с которой танцевал. Он вызывал перед собой образы всех американок и итальянок, каких только знал, чтобы создать идеальные образы маркизы Бонаккорзи и Флуренс Марш. Тщетно! Воображение неуклонно влекло его к Эли де Карлсберг, к этой женщине, самые скрытые прелести которой он знал, к этой любовнице, столь недавней и так еще близкой, к этим ласкам, отраву которых он испытал… И среди чистой ночи он испустил грустный вздох:

— О! Какое несчастье, если он любит ее! Боже мой! Какое несчастье!..

Этот вздох потерялся в мягком сладострастном воздухе, и ветер не донес его к тому, кто был его неведающим виновником. А он в этот самый момент проник в сад виллы Гельмгольц так же, как и в первый раз, и проскользнул до дверей теплицы. Там ждала его женщина, дрожавшая от любви и от страха…

Чего она боялась? Не того, что ее застанут на любовном свидании: подобная слабость чужда была мужественной душе Эли. Нет, она знала, что в этот самый день вернулся Оливье. Она знала, что он провел целый день в разговоре с Пьером. Она знала, что ее имя было произнесено между ними. Она была твердо уверена, что Пьер не выдал их дорогой тайны. Но он был так молод, так наивен, так прозрачен с первого взгляда, а тот другой был прозорлив, проницателен! Решался для нее вопрос, угадал ли Оливье их любовь или нет, захотел ли этот человек восстановить своего друга против нее и тем отомстить, или нет…

Когда она услышала робкие и тихие шаги Пьера по песчаной дорожке, ее сердце забилось с такой силой, что она слышала его звук в глубоком безмолвии теплицы!.. Он тут. Она хватает его за руку. Она чувствует, что эта рука отвечает ей тем же доверчивым пожатием. Она обнимает его. Она ищет его губы, и их уста сливаются в поцелуе. Она снова находит его, она владеет им всем, до самого существа души его. Тот не говорил. И вот слезы льются по щекам влюбленной женщины, горячие слезы, которые любовник осушает своими устами, спрашивая:

— Но ты плачешь?.. Что с тобой?..

— Я люблю тебя, — отвечала она, — это слезы радости…

VIII. Друг и любовница

Оливье Дюпра думал, что очень хорошо знает себя, и эта претензия во многих отношениях была справедливой. По вкусу, почти мании оглядываться на свою собственную жизнь, по страсти к впечатлениям, по бессилию проникнуться хоть чем-нибудь, по бесцельному самоанализу, по угождению своим болезненным, беспокойным, неутолимым наклонностям он действительно был, как и говорил Отфейлю, сыном конца века.

Эпоха глубокого и трагического смятения, которую мы переживаем, наложила на него пагубный знак, пагубный, потому что он безошибочно указывает на упадок расы: он не знал исцеления. Жизненность тела и духа, нации и человека выражается вовсе не в отсутствии язв. Нет, она доказывается способностью излечивать их, если они откроются.

У Оливье эта способность была до такой степени атрофирована, что, когда он вспоминал даже о самых отдаленных несчастиях своего детства, отодвинутых целым рядом лет, они становились для него настолько близкими, что причиняли ему настоящую боль.

Напоминая вчера Пьеру об их прогулке по Овернским горам, он только вслух производил ту самую работу, которой постоянно занят был его дух втихомолку, с болезненной мощью ретроспективного воображения восстанавливая часы и моменты, давно отошедшие в область прошедшего, вдыхая в них снова жизнь и душу. Этими воспоминаниями о прошедших впечатлениях он постоянно засушивал в себе впечатлительность по отношению к настоящему. Он не позволял зарубцеваться тому месту, в которое раз был ранен, и самые старые его раны всегда готовы были снова истекать кровью.

Эта несчастная особенность натуры во всяком случае сделала бы для него встречу с госпожой де Карлсберг потрясающей, даже если бы сюда не был замешан самый дорогой его друг детства. И тем более он никак не мог без содрогания отнестись к тому, что этот друг влюбился. Он знал, какое у него нежное сердце, как он беззащитен, как безоружен!

В этом случае он опять-таки являлся жертвой аномальной, ретроспективной впечатлительности: дружба в экзальтированной форме, в какой он испытывал ее к Отфейлю, есть чувство, более свойственное юноше в девятнадцать лет, чем тридцатилетнему человеку. Только в ранней юности, когда душа — олицетворенная невинность, свежесть и чистота, только тогда является такая страстная, абсолютная дружба, такая горячность в товарищеских отношениях, такой энтузиазм к названому брату. И все это скоро проходит.

Позже интересы и опыт слишком усиливают индивидуализм человека и приводят его к изоляции: полное общение одной души с другой становится возможным только благодаря чарам любви, и дружба перестает удовлетворять сердце. Она отходит на второй план и там становится рядом с семейными привязанностями, которые, в свою очередь, тоже когда-то владели безраздельно душой ребенка и юноши.

Но встречаются люди — и Оливье был из их числа, — у которых впечатление, произведенное дружбой на девятнадцатом году жизни, было слишком сильным, слишком глубоким и притом слишком нежным, а потому остается навеки чем-то незабвенным и, в полном смысле этого слова, несравнимым.

Эти люди, как и Оливье, могут потом пройти через жгучие страсти, испытать любовь со всеми потрясениями ее бреда, измять себя самыми рискованными похождениями, но не в этом будет настоящий роман их сердца. Он будет в часах выхода в жизнь, когда они мысленно устремлялись в будущее с идеальным другом, с братом, которого они себе избрали, вместе с которым они хоть на миг осуществили возвышенное изречение Лафонтена — это полное единение умов, вкусов, чаяний:

«Один не владел ничем, что не принадлежало бы другому…»

И эта идеальная дружба у Оливье и Пьера была скреплена священным цементом: они были братьями не только по мечтам, они были братьями по оружию. В 1870 году им было девятнадцать лет. При первых вестях о небывалом крушении нации оба поступили в солдаты и вместе участвовали в войне. Первый снег зимой этой ужасной кампании застал их с ружьями в руках на берегу Луары и как бы освятил геройским крещением товарищество двух коллег, ставших солдатами в одном и том же батальоне. Они научились уважать друг друга так же, как любили, рискуя жизнью бок о бок, просто, мужественно, в безвестности.