У обоих, как мы видели, эти юношеские воспоминания остались неприкосновенными и живучими. Но у Оливье еще сильнее. Это были для него единственные воспоминания, к которым не примешивалось никакой горечи, никакой грязи. От эпохи до их братства он, оставшись круглым сиротой, без отца и матери, на попечении дяди, страшного эгоиста, помнил из семейной обстановки только ее темные стороны. В последующую эпоху, чувственный и ревнивый, недоверчивый и деспотичный, он знал любовь только со стороны ее шипов и терний.
Надо ли еще что-нибудь прибавлять, чтобы объяснить, до какой степени это страстное и нелогичное существо, беспокойное и разочарованное, должно было взволноваться при одной мысли о том, что между ним и его другом встала женщина, и какая женщина! Госпожа де Карлсберг, которую он некогда так ненавидел, так презирал, так осуждал!
В течение ночи, которая последовала за этим вечером, когда зародилось первое подозрение, ночи, проведенной целиком в обсуждении шансов за сердечную авантюру Эли и Отфейля, воображение Оливье отыскало только два определенных исходных пункта: характер его друга и характер его бывшей любовницы. Характер друга заставлял всего опасаться с его стороны; характер бывшей любовницы заставлял всего опасаться с ее стороны. Чувства, которые он испытывал по поводу этого пункта, были весьма спутаны.
Он был убежден, что Эли де Карлсберг имела любовника до него, и он сильно страдал от этого. Он был убежден, что она имела любовника в одно время с ним, и из-за этой уверенности он покинул ее. Он заблуждался, но совершенно искренне и на основании фактов кокетства, вполне убедительных для ревнивца. Из этого двойного убеждения у него выросла презрительная ненависть, и он сохранил в душе неутолимую горечь, которая постоянно заставляет нас мысленно втаптывать в грязь образ, некогда дорогой, и с отчаянием сознаваться в том, что этот образ не может стать для нас совершенно безразличным. Связь с подобным существом он считал страшным несчастьем для всякого человека.
И вот он предвидел, что она влюбила в себя его друга или, по крайней мере, что она могла влюбить его в себя. Понимая эту женщину так пристрастно, с таким грубым предубеждением, Оливье сразу должен был угадать то, что было истиной, но так недолго — угадать, что Эли хотела отомстить ему за бегство. Она сохранила к нему такую же ненависть, как и он к ней. Случай столкнул ее с самым дорогим его другом, с тем Пьером Отфейлем, о котором он, как вспоминал теперь, часто с экстазом говорил ей. Она захотела отомстить за себя такой местью, которая походила на нее: преступной, утонченной и так глубоко, так жестоко обдуманной!..
Так рассуждал Дюпра. И хотя он основывался только на гипотезах, однако, питая свое воображение подобными мыслями, он испытывал терзания и в то же время поддавался злобному, но непреодолимому влечению, которое привело бы его в ужас, если бы только он дал себе отчет в том. Предположение, что госпожа де Карлсберг мстила ему, и таким обдуманным способом, было равносильно предположению, что она не забыла его.
Странны глубины сердца человеческого. Он оскорблял свою прежнюю любовницу в течение всей их связи, он покинул ее первым и не простившись, он женился после зрелых размышлений и решил исполнять долг мужа, как честный человек, и все же мысль, что он живет в ее сердце, тайно льстила его самолюбию. У таких беспринципных и неуравновешенных натур всякий моральный кризис, благодаря столкновению самых отдаленных воспоминаний с действительностью, усложняется самыми противоречивыми элементами. А Оливье переживал теперь худший момент, какой только может быть в брачной жизни. Браки по утомлению, каким был, по его собственному признанию, его брак, скоро наказуются за низкий эгоизм, лежащий в основе их, такой карой, которая страшнее всякой катастрофы: бесконечной, неисцелимой скукой.
Тридцатилетний человек, который решит, что навеки разочаровался в страстях, и, приняв это разочарование за благоразумие, остепенится, что называется, такой человек не замедлит убедиться, что эти страсти, так терзавшие его, все же ему необходимы, как морфий морфинисту, у которого отняли шприц, как алкоголь алкоголику, которого посадили на чистую воду. Он тоскует по этим вредным настроениям, грустную бесплодность коих он сам признал и осудил.
Если можно сделать грубое, но весьма подходящее сравнение в области современной патологии, то в нем развивается благоприятная почва для культуры всех заразных бацилл, которые носятся в окружающей его атмосфере, и в то самое время, когда все, по-видимому, указывает на окончательное умиротворение его жизни, у него происходят потрясения вроде тех, которые разыгрались в душе Оливье. Эти потрясения бывают так быстры, так неожиданны, что свидетели и жертвы подобных внезапных взрывов повергаются скорее в изумление, чем в отчаяние.
Итак, он всю ночь провел за объяснением важных и незначительных деталей, которые подметил днем и вечером, начиная с того момента, когда он поразился неожиданной близости Пьера с Корансезом, и кончая минутой, когда он, придя в комнату друга в надежде добиться объяснения, нашел эту комнату пустой. Около пяти часов он заснул коротким и тяжелым сном, какой бывает утром в железнодорожном вагоне. Его посетило видение, находившееся в полном согласии с мыслями, обуревавшими его во время бессонницы, что было совершенно в порядке вещей, но это видение показалось ему предзнаменованием и еще больше усилило его беспокойство.
Он увидал себя рядом с Эли де Карлсберг в Риме, в маленькой гостиной дворца, где он некогда виделся с нею. Вдруг вошла его жена, ведя за руку Пьера Отфейля. Пьер остановился как громом пораженный и хотел закричать, но его внезапно разбил паралич, который атрофировал ногу, перекосил левый глаз и искривил на сторону рот; ни одного звука не вылетело из его уст. Этот кошмар до такой степени напугал Оливье, что он не мог отделаться от впечатления, даже проснувшись.
Настроение у него было такое скверное, что он захотел уйти из отеля, не повидавшись даже с женой. Он написал ей маленькую записку, в которой объяснял, что у него легкая мигрень, что он опасался обеспокоить ее утренний сон, что вернется к девяти часам, к первому завтраку, но, если запоздает, просит не дожидаться его. Он предчувствовал, что сегодня все решится, и хотел подкрепить свои нервы усиленной ходьбой. Форсированные прогулки были для него лучшим лекарством при подобных кризисах, и, быть может, он достиг бы цели, если бы, долго идя все прямо вперед, он к десяти часам не очутился у выхода на улицу Антиб, самого оживленного и элегантного уголка Канн.
Длинная улица в этот момент была покрыта свежей тенью и как бы пропитана весельем и жизнерадостностью благодаря морскому ветерку, который в подобное провансальское утро наполняет жгучий воздух лихорадочным призывом к жизни. Казалось, что колеса экипажей катятся как-то особенно легко, а подковы лошадей как-то особенно проворно звякают по чистой мостовой. Прогуливались молодые люди, по большей части англичане, совершая променад после завтрака и перед ленчем. Одни подходили к молодым женщинам и девушкам, с которыми, без сомнения, еще с вечера условились встретиться утром. Другие спешили на вокзал, чтобы не пропустить поезд до Ниццы и Монте-Карло. И у всех мужчин и женщин в походке, в одежде, в движениях сказывалось отражение жизни очень легкой и приятной.
Оливье должен был чувствовать это тем сильнее, что сам некогда вел такую же жизнь. В его мыслях воскресли точно такие же утренние часы: это было в Риме ровно два года тому назад. Да. Небо было синее, как и сегодня. По улицам веял тот же свежий ветерок, парализуя жгучее солнце. Экипажи и гуляющие двигались тем же ускоренным темпом, и он сам был в числе этих гуляющих. Он добился свидания с Эли и покупал на Испанской площади цветы, чтобы убрать ими комнату, где должен был найти ее…
Машинально, подражая самому себе, как часто бывает при воспоминаниях, он вошел в одну из цветочных лавочек на улице Антиб, которая на один момент напомнила ему римский Корсо. Кучами лежали на прилавке розы, гвоздики, нарциссы, анемоны, мимозы, фиалки — все эти чудные произведения земли, которые от Иера до Сан-Ремо доставляет сплошной сад, раскинувшийся по берегу моря. Весь магазин был напоен сильным и сладким ароматом, который тоже напоминал благовония, ласкавшие когда-то обоняние в часы поцелуев.