Но как было сказать об этом Оливье, не возбудив в нем подозрения, что она, как шпион, выведала его тайну, без спросу роясь в его бумагах? И потом, что выведывать у него — ведь она все уже угадала! Она промолчала, сохранив в сердце пламя боязливого, смертельного любопытства.
Достаточно было ей увидеть вчера, как муж уходил с самым интимным другом своей юности, и она подумала: «Они идут говорить о ней». В самом деле, кто, как не Пьер Отфейль, мог выслушивать излияния Оливье? И какого надо было еще повода, чтобы вызвать самую глубокую антипатию? Она видела, что Оливье вернулся после этой прогулки с другом взволнованный. Она сказала себе: «Они говорили о ней». Ночью она слышала, как он ходил взад и вперед по своей комнате, и говорила себе: «Он думает о ней».
Вот почему теперь она сидела неподвижно у затворенной двери, опустив голову на руки. Она чувствовала, что сердце ее разрывается, она истинной ненавистью ненавидела этого друга, который знал то, чего она не знает, и благодаря усиленной работе мозга угадывала часть истины. Гораздо лучше было бы и для нее, и для Оливье, и для всех вообще, если бы она уже теперь знала всю правду.
И у Оливье сердце билось со страшной быстротой, когда он, постучав в дверь Пьера, услышал ответ:
— Войдите!
Этот ответ был сказан тем самым знакомым голосом, которого он тщетно ожидал вчера на этой же самой площадке. В одиннадцать часов Пьер еще был в постели и весело извинялся.
— Ты видишь южные привычки… Я скоро дойду до того же, до чего дошел один из Верекьевых, живущий здесь. Раз Корансез застал его в постели в пять часов дня. «Знаете, — сказал Верекьев, — в России не гоняются за утрами…»
— Ты совершенно вправе понежиться, — молвил Оливье, — ведь ты был так болен…
Он сказал эту фразу в замешательстве и немного наудачу. Как он желал, чтобы друг в ответ на нее рассказал ему про свою прогулку! Но нет, только легкая краска пробежала по щекам Отфейля, и все. Этого было достаточно, чтобы Оливье более не сомневался уже в настоящем смысле его прогулки. Вчера, когда он нашел комнату пустой, ему внезапно пришли в голову две альтернативы. Теперь он остановился на одной. Очевидность подавляла его: у Пьера была любовница, и ночью он ходил на свидание с этой любовницей.
Он видел, как выделялось на подушке это лицо, сохранившее всю свежесть молодости, но теперь запечатлевшее повсюду знаки чувственной истомы: орбиты глаз как бы ввалились, кожа говорила о кратковременном утомлении, которое следует за часами страстной любви, на губах блуждала улыбка блаженной и выпитой до конца неги. Заведя разговор о том, о другом, Оливье пожирал взором эти непреложные знаки. Констатируя их, он испытывал почти физическую боль, а при мысли, что этими ласками, коими Пьер был до сих пор опьянен и утомлен, могла осыпать его Эли, — при этой мысли его грудь наполнялась таким острым отравлением, что он готов был кричать.
Он продолжал свои молчаливые и неумолимые умозаключения со страстным инстинктом обеспокоенной дружбы, проснувшейся ревности, вернувшейся тоски, лихорадочного любопытства. Да, у Пьера была любовница, и эта любовница — светская дама, и дама несвободная. Доказательств было довольно: время свидания, принятые предосторожности, а главное — та особая гордость своей драгоценной тайной, которая сверкала в глубине глаз любовника.
Чтобы пробраться к ней, надо было перелезать через садовую решетку. Возвратившись, Пьер бросил на комод мягкую фетровую шляпу, которая была на нем во время ночной прогулки, и на полях остались обломки веток кустарника, а в то же время маленькая зеленая полоска на отвороте указывала, что к нему прикоснулся, падая вниз, смятый головой листок.
Рядом со шляпой молодой человек разложил свои драгоценности. Возле часов, ключей и портмоне лежал перстень, который Оливье заметил вчера: две перевившиеся змейки с изумрудными головками. Он встал, как бы желая пройтись по комнате, но на самом деле, чтобы взять кольцо. Оно болезненно и непреодолимо влекло его к себе.
Проходя мимо комода, он, как бы машинально и не переставая говорить, взял его и одну секунду повертел в руках с равнодушным видом. Он разглядел, что внутри крохотными буквами выгравирована надпись: «Ora et sempre»[36]. Эти слова сказал старый Фрегозо, говоря о бессмертии греческого искусства. А Эли вздумала на память о генуэзском путешествии выгравировать эту надпись на нежном талисмане, который подарила своему другу на обратном пути.
Оливье не мог понять этого нежного намека на нежные часы. Он без всяких замечаний положил кольцо обратно. Но, если бы он хоть на йоту сомневался в том, что происходило у него на душе, то перестал бы сомневаться, заметив, какое сразу почувствовал облегчение. На внутренней стороне кольца он не нашел ничего, что указывало бы ему на госпожу де Карлсберг, как он ожидал. Наоборот, итальянская надпись снова пробудила в нем мысль, что любовницей Пьера может быть госпожа Бонаккорзи точно так же, как и баронесса Эли. Он подумал: «Еще раз я уподобился лошади, которая в галоп догоняет свою тень…»
Оливье взглянул на друга, который опять покраснел во время этого короткого исследования, и спросил его:
— Здешняя итальянская колония многочисленна?
— Я знаком только с маркизой Бонаккорзи да с ее братом Наваджеро… Впрочем, он настоящий англичанин, более типичный, чем все каннские англичане!..
Произнося имя венецианки, Отфейль еще более покраснел. Он понял, по какой ассоциации идей Оливье предложил ему этот вопрос сразу после того, как повертел кольцо и, вероятно, прочитал девиз: друг думал, что перстень подарен ему итальянкой, а кто может быть эта итальянка, если не маркиза Андриана? Другой обрадовался бы этой ошибке, которая наталкивала на ложный путь слишком скоро проснувшуюся прозорливость. Но Отфейль был слишком чуток, чтобы не огорчиться намеком такого рода, так как он компрометировал безупречную женщину, шафером которой был он сам…
Это замешательство, эта краска, маленькая дрожь в голосе — сколько доказательств для Оливье! Он почувствовал, что попал на верную дорогу, и раскаивался теперь в том, что поддался почти необдуманному порыву. Он думал, что больно задел своего друга, и хотел попросить у него прощения. Но подчеркивать неделикатность, каясь в ней, это часто бывает еще более неделикатным.
Все, что он мог сделать и действительно сделал, — это ослабить хотя бы немного впечатление, которое должны были произвести на Отфейля его вчерашние сарказмы, если он действительно влюблен в венецианку. Англомания Наваджеро послужила ему предлогом, чтобы в нескольких словах набросать карикатуру одного из снобов той же категории, которого он встретил в Риме. В конце Оливье прибавил:
— Вчера я был в злом настроении и должен был показаться тебе не особенно порядочным человеком… Некогда я сам очень любил пестрое общество на курортах и рьяно наслаждался красотой иностранок!.. Я был моложе… Я помню, что любил даже Монте-Карло… Любопытно было бы снова взглянуть на него. Что, если бы нам отправиться туда пообедать хоть сегодня? Это развлекло бы Берту, да и я, думаю, не соскучился бы…
Он говорил правду. Когда разрешается подобный кризис, порожденный воображением, то в сердце подымается особое чувство благодушия, которое выражается в порывах детской веселости, вызываемой самыми пустыми предлогами. Все время потом до того самого момента, когда поезд перешел на ветку к Ницце, Оливье удивлял жену и друга необъяснимой для них метаморфозой в настроении и тоне.
Сентиментальное «Ora et sempre» на кольце, итальянская простота и непосредственность в любви, роскошная красота, отмеченная Пьером в сравнении госпожи Бонаккорзи с Веронезе, — все это убеждало его теперь в мысли, что его друг — любовник снисходительной и покорной женщины, чувственной и нежной. Рисуя себе эту счастливую любовь, он радовался так же, как мучился при мысли о другой любви, и вполне искренне верил, что то беспокойство вчера и сегодня утром основывалось единственно только на боязни за Отфейля, а теперешнее удовлетворение вытекает из уверенности, что дружба их по-прежнему непоколебима.