Она не видела подлой игры, которая скрывалась под этой комедией. И вдруг увидела. Она не была виновата, и вот ей кажется, что она провинилась. Перенести еще позор такого рода, нет, никогда! Марш сделает мне такое же унизительное предложение, какое сделал другой… Ах! Это слишком стыдно!..
Она не назвала ничьего имени. Но по этому трепету оскорбленного целомудрия госпожа де Карлсберг угадала сцену, которая разыгралась, без сомнения, в это самое утро между неблагоразумным, но честным созданием и негодяем Брионом. Лишний раз поняла она, насколько эта взбалмошная, шаловливая парижанка была действительно невинным ребенком, перед которым жизнь впервые раскрывала свои грубые стороны. Было что-то трогательное, почти тяжелое в этих угрызениях и раскаяниях, в этом внезапном возмущении души, которая осталась нетронутой вследствие незнакомства с жизнью!
Эли от всего сердца сочувствовала несчастному ребенку, хотя ей самой грозила иная грубость иного человека. Она стала говорить с ней про Марша, передала разговор на яхте, обещание американца, но вдруг, с необычайной остротой восприятия, которая появляется у нас по отношению к беспокоящим нас предметам, вдруг услыхала, что в отдаленной гостиной отворилась дверь. «Это Оливье!» — подумала она. В то же время, повинуясь инстинктивному порыву суеверия, она взглянула на Ивонну, все еще дрожавшую, и мысленно сказала себе: «Я помогу ей. Это доброе дело принесет мне счастье…»
— Успокойтесь, — прибавила она вслух, — сейчас я не могу дольше говорить с вами, потому что ожидаю кое-кого. Но приходите завтра днем, и клянусь вам, что я найду то, что вы ищете для Гонтрана. Предоставьте мне действовать… И побольше храбрости! Главное, чтобы никто ничего не подозревал… Никогда не следует, чтобы нас видели страдающими…
Эту проповедь светского героизма она адресовала и самой себе. Она говорила очень кстати, потому что лакей как раз отворил дверь и доложил:
— Господин Оливье Дюпра.
И, однако, госпожа де Шези, видя Эли такой веселой, такой приветливой и полной достоинства, никогда не догадалась бы, что значило для любовницы Отфейля появление в этой гостиной нового лица, а он, в свою очередь, не менее чем обе дамы, корректный и сдержанный, извинился, что не явился раньше засвидетельствовать им свое почтение.
— Вы заслужили полное прощение, — сказала Ивонна, которая поднялась при появлении Оливье и уже не садилась, — право, если бы приходилось соблюдать светский этикет во время свадебного путешествия, то не было бы и медовых месяцев… Постарайтесь продлить ваш! Это совет вашей прежней дамы по котильону… И извините, что я спасаюсь так быстро, но Гонтран должен выйти мне навстречу на дорогу, и я не хочу заставлять его ждать… — Потом шепотом, обнимая на прощанье Эли, она прибавила: — Довольны вы мной?..
И славное дитя вышло с улыбкой, которую вряд ли кто другой мог бы возвратить ей. Для госпожи де Карлсберг было тяжелым испытанием перенести первый взгляд Оливье. Она слишком отчетливо прочла в нем всю грубость физического воспоминания, настолько невыносимого для женщин после разрыва, что большинство предпочитают пережить скандал официальной огласки, чем снова видеться с человеком, глаза которого говорят: «Играйте комедию, прелестная дама, пользуйтесь преклонением, уважением, обожанием! А я вами владел, и ничто, слышите ли, ничто не изгладит этого».
Эли вся еще была под обаянием, все еще трепетала от поцелуев, которыми в эту ночь обменивалась с Отфейлем, и потому это ощущение было для нее до такой степени ужасно, что она кричала бы, если только посмела. У нее была одна лишь мысль: сократить тяжелое посещение, потому что, если бы это ощущение продолжилось, то она вряд ли вынесла бы борьбу без ущерба.
Но, при всей пытке страха, при всей агонии ужаса, она оставалась еще великосветской дамой, полупринцессой, которая сумеет поддержать свой сан при самых тяжелых объяснениях. С грацией настоящей королевы она сказала этому человеку, который был ее любовником и от которого она могла всего ожидать:
— Вы желали меня видеть. Я могла затворить перед вами свою дверь. Я имела, быть может, право на то. Но я этого не сделала… Я прошу вас, говоря со мной, помнить, что это посещение для меня очень тяжело. Что бы вы ни имели сказать мне, говорите, если можете, без слов, которые еще более увеличили бы эту тяжесть… Вы видите, что я не чувствую к вам ни вражды, ни злобы, ни недоверия. Избавьте меня от эпиграмм, инсинуаций и подобных выходок… Это моя единственная просьба, и она резонна.
Она говорила со спокойным достоинством, и Оливье оставался в изумлении, не находя того презрительного вида, который прежде так часто вооружал его против нее. Вместе с тем, едва войдя в гостиную, он был поражен переменой в самом характере ее красоты. Это было все то же лицо с величественными и благородными чертами, с линиями гордыми и вместе мягкими; их озаряли глубокие очи, полные очарования нежной истомы. Но не было уже выражения неудовлетворенности и любопытства, прежнего беспокойства и непостоянства. Однако это впечатление было слишком мимолетно и не смягчило прежнего любовника. В течение последних восьми дней навязчивая мысль слишком усердно работала в его мозгу, и в ответе его слышался едва сдерживаемый гнев.
— Я постараюсь повиноваться вам. Однако чтобы разговор, которого я позволил себе потребовать у вас, имел смысл, мне придется говорить слова, каких вы, без сомнения, предпочли бы не слышать…
— Говорите их, — перебила она. — Я только хотела просить, чтобы вы не прибавляли к ним ничего лишнего.
— Я буду краток, — сказал Оливье.
Потом, после некоторого молчания, он продолжал еще более резким тоном:
— Вы вспоминаете, как раз вечером в Риме, два года тому назад, во дворце Саворелли — вы видите, я точен — вы пожелали, чтобы вам представили молодого человека, который о вас и не думал, и как вы были с ним… как бы мне выразиться, чтобы не оскорбить вас!..
— Скажите, что я кокетничала, — перебила она, — и что хотела влюбить его в себя. Это правда!
— Так как у вас такая хорошая память, — продолжал Оливье, — то вы припомните, что это кокетство зашло далеко, очень далеко и что молодой человек стал вашим любовником…
О! С какой болью опустились веки Эли, когда он смаковал эту фразу именно с той умышленной жестокостью, от которой она просила ее избавить. Между тем он продолжал:
— Вы вспоминаете также, что эта любовь была очень несчастна. Этот человек оказался подозрительным, недоверчивым, ревнивым. Он много страдал. Женщина, которая искренне полюбила бы его, стремилась бы только к одному: не пробуждать в нем этой страшной, болезненной подозрительности. Вы поступали совершенно наоборот… Закройте глаза и оглянитесь мысленно на известный вам бал у графини Стено, и на этого человека в уголке зала, и на вас, танцующую, и с кем?
Это указание на полузабытый эпизод из ее мрачного прошлого бросило в лицо Эли поток горячей крови. Как предлагал ее беспощадный собеседник, так и увидела она ту картину, когда кокетничала с князем Пиетрапертоза, которого Оливье ненавидел более всех своих мнимых соперников.
— И это правда, — отвечала она. — Я поступала худо.
— Вы сознаётесь, — подхватил Дюпра. — Вы сознаетесь и вот еще в чем: молодой человек, которым вы так играли, имел право судить о вас так, как он судил, и бежать от вас, как он бежал, потому что он чувствовал, что возле вас в нем подымаются самые злые инстинкты в его душе, потому что, заставляя его страдать, вы делали его скверным человеком, жестоким. Ведь и это правда, тоже правда?..
Ведь правда и то, что ваше женское тщеславие было оскорблено его бегством и что вы захотели отомстить ему?.. Станете ли вы отрицать, что год спустя, встретив самого близкого и милого друга этого человека, единственную глубокую, искреннюю привязанность в его жизни, вы возымели ужасную мысль: влюбить в себя этого друга, в надежде, в уверенности, что другой узнает про то в один прекрасный день и что он будет жестоко страдать, видя, как его бывшая любовница стала любовницей его лучшего, единственного друга. Вы станете отрицать это?