Его сердце разрывалось на части от сознания несчастья, которое постигло всех четырех: Берту, Пьера, Эли, его самого. Берта любила его и знала, что он ее не любит. Пьер любил Эли, и она любила его, но их любовь навеки была отравлена ужаснейшим открытием. Что касается до него самого, то он весь был охвачен страстью к прежней любовнице, которую он подозревал, оскорблял, покинул и которая принадлежала теперь его лучшему, самому близкому другу! Как человек, упавший с судна в открытое море, плывет по бездонной пучине и видит вздымающиеся валы, готовые поглотить его, так и Оливье чувствовал, как со всех сторон внутри и вокруг него растет и бушует непреодолимая сила любви, которой он так жаждал и которая теперь захватывала его, несла, ужасала.
Возле этой постели, прислушиваясь к прерывистому дыханию молодой женщины, он пережил несколько моментов того умственного и нравственного напряжения, которое позволяет наименее философским натурам видеть в роковые минуты высшие силы природы, неумолимые созидательницы нашей судьбы. И вот, как пловец, которого вздымает огромная океанская волна, делает бессильные попытки бороться с ужасной стихией, пока она еще не проглотила его, так и он попробовал вырваться из пассивного состояния. Ему захотелось говорить с Бертой и смягчить ее горе, насколько это возможно.
— Вы сильно негодуете на меня? — сказал он ей. — Но, видите, едва узнав, что вы нездоровы, я поспешил сюда… Когда вам будет лучше, я объясню вам, что такое произошло. Тогда вы поймете, что дело было не совсем так, как вы себе представляете… Ах, от скольких огорчений спасли бы вы и себя и нас всех, если бы раньше открыли мне свое сердце!..
— Я не обвиняю вас, — отвечала молодая женщина, — и не требую от вас никаких объяснений… Я вас люблю, а вы меня не любите: вот что я знаю наверное. Это не ваша вина, и ничем дела не поправишь… Вы заговорили сейчас участливо, — прибавила она, — и я благодарна вам за это… Я так разбита! Мне бы хотелось отдохнуть немного.
«Это начало конца, — подумал Оливье, уходя в гостиную, чтобы исполнить желание жены. — Что станется теперь с нашей супружеской жизнью?.. Если мне не удастся собраться с силами и исцелить рану в ее сердце, то неизбежен в ближайшем будущем развод, и снова для меня начнется скитальческая жизнь… Исцелить ее сердце, когда мое так страдает!.. Бедное дитя! Куда завел я ее?..»
Среди всего водоворота своих страстей он сохранил все-таки достаточно честных инстинктов, так что ответ на этот вопрос пробуждал в его сердце угрызения совести. Но кто не знает этого по опыту? Ни угрызения, ни жалость — две высокие добродетели людского сердца — никогда не могли пересилить у влюбленного человека всепокоряющей разнузданности страсти.
Мысли Оливье скоро покинули бедную Берту и целиком устремились в другом направлении. Жар поцелуев, которыми он осыпал Эли, ее бледное, конвульсивно передернувшееся лицо, снова разжигал его кровь. В то же время образ друга — любовника, которому эта женщина принадлежала теперь, — снова вставал в его воображении. И обе раны в его сердце заныли с такой болью, что он забыл все, что не было Пьером или Эли, Эли или Пьером.
И вот им овладело страдание, более острое, чем все испытания, какие он пережил до сих пор. Что делал, что думал друг, брат, которому он отдал лучшую часть своего существа? Что оставалось в этот момент от их дружбы? Что останется от нее завтра? Думая о возможности разрыва с Пьером, Оливье чувствовал, что это будет для него верхом несчастья, последним ударом, которого он уже не в состоянии будет вынести.
Крушение его супружеской жизни было бедой, к которой он был приготовлен. Ужасное и отчаянное возрождение страсти к Эли де Карлсберг было тяжким испытанием, но он вынесет его. Проститься же с этой священной дружбой, с редкостным братским союзом, в каком он всегда обретал прибежище, опору, утешение, основу для уважения к себе и для веры в добро, — нет это было последним ударом. После того у него не оставалось в жизни никакой уже поддержки, ни души, с кем и для кого стоило бы жить, наступало царство холодного, мрачного, полного одиночества… Вся будущность этой дружбы решалась в эту минуту, а он без движения оставался здесь, упуская, быть может, невозвратимое время.
Недавно, когда они ехали в карете в отель, он ни слова не мог сказать Пьеру. Но теперь ему во что бы то ни стало необходимо было заговорить, защитить свое бесценное и благородное сокровище, принять участие в битве, происходившей в сердце его друга, так тяжко пораженного. Как Пьер примет его? Что скажут они друг другу? Оливье и не задавался такими вопросами. Инстинкт, заставивший его выйти из своей комнаты и спуститься к Отфейлю, был так же бессознателен, так же непродуман, как и мольбы его жены к тому же Отфейлю, мольбы, которые погубили все. Не окажется ли таким же пагубным и поступок Оливье?..
Раскрыв дверь в комнату Пьера, он увидел его на стуле перед столом. Руки крепко стиснули голову; чистый листок бумаги, лежавший перед ним, доказывал, что, едва вернувшись домой, он сел писать письмо, но был не в силах. Перо упало на бумагу, и он так и оставил его.
Позади этой живой статуи отчаяния, за открытым окном дивное вечернее небо разливалось в чудно мягких тонах, лазурь начинала подергиваться пурпуром. Гордые цветы мимоз распускались в вазонах и наполняли своим свежим и вместе томным ароматом эту келью влюбленного, где молодой человек спокойной зимой переживал романтические часы мечтаний и где теперь он испивал до дна тяжелый кубок горького напитка, который вечная Далила особенно охотно подносит своим наиболее чистым жертвам.
За этот трагический день Оливье испытал много острых ощущений. Но ни одно из них не могло сравниться жестокостью со зрелищем этого безмолвного, простого, неизлечимого горя. Все мужественное чувство друга проснулось в нем, и его собственное горе обратилось в глубочайшую нежность к этому товарищу его детства, его юности, который терзался тут, у него на глазах. Он прикоснулся рукой к его плечу, мягко и слегка, как бы угадывая, что при этом прикосновении тело ревнивого любовника должно было содрогнуться от отвращения, почти от ужаса.
— Пьер, — сказал он, — это я, Оливье… Ведь ты сам должен чувствовать, что мы не можем таить в сердце то, что гнетет нас обоих. Это бремя давит меня так же, как и тебя. Ты несчастен. Я тоже несчастен. Вместе нам будет легче сносить горе, опираясь друг на друга… Я обязан объяснить тебе все и пришел для этого. Ты можешь выслушать меня и отвечать мне. Между нами нет более тайн. Госпожа де Карлсберг все мне сказала…
Отфейль, казалось, не слышал первых слов своего друга, но при имени любовницы он резко поднял голову. Страшно исказившееся лицо его говорило о той муке, когда человек не в силах даже и плакать. Отрывистым голосом, дрожавшим от внутренней бури, отвечал он:
— Объяснение между нами? Какое? Что узнавать тебе? Что узнавать мне? Что ты был любовником этой женщины в прошлом году? Что я сменил тебя теперь?..
Потом, как бы ожесточаясь от беспощадности собственных слов, он вскричал:
— Если ты снова хочешь повторить мне то, что ты говорил, когда я не знал, о ком идет речь, так это бесполезно: я ни словечка не забыл… ни историю о первом любовнике, ни историю о другом, из-за которого ты ее покинул… Это чудовище лживости и притворства. Я знаю. Ты показал мне это. Не начинай снова. Мне будет очень тяжело, да оно и бесполезно. С сегодняшнего дня она умерла для меня. Больше я не знаю ее…
— Ты слишком суров к ней, — возразил Оливье, — и ты не прав.
Он не мог вынести циничных обвинений, направленных Пьером против Эли. Какое горе обнаруживали они в сердце влюбленного, который так оскорблял любовницу, еще вчера бывшую его кумиром! И притом в его ушах все еще звучал искренний и страстный тон этой женщины, когда она говорила о своей любви. Непреоборимое великодушие заставило его высказать все это, и он повторил: