И он прибавил:
— Не расспрашивай меня больше…
Пьер взглянул на него. Этот допрос снова разжег его сердце. Еще один вопрос готов был сорваться с его уст, и он чуть было не прибавил: «Говорил ли ты с ней о вашем прошлом, о вашей любви?..» Но прирожденное благородство победило низменное стремление к такому позорному допросу. Он замолк и начал ходить по комнате, терзаемый борьбой, за которой его друг следил со смертельной боязнью.
Эти вопросы, которые он предлагал один за другим, слишком ярко вызвали перед ним образ Эли. Они разбудили чувства, только что замолкнувшие благодаря грустному, но мужественному призыву Оливье. Любовь, презренная, униженная, попранная, раздавленная, но все же любовь боролась с дружбой в этом истерзанном сердце.
Вдруг молодой человек остановился. Он топнул ногой по паркету и взмахнул в воздухе крепко стиснутым кулаком. Крик негодования, отвращения и вместе освобождения вырвался из его груди, и, смотря прямо в глаза другу, он сказал:
— Оливье, дай мне честное слово, что ты не увидишь больше этой женщины, что ты не примешь ее, если она придет к тебе, что ты не ответишь ей, если она напишет тебе, что никогда ты не будешь справляться о ней, что бы ни случилось, никогда, никогда…
— Даю тебе честное слово, — отвечал Оливье.
— Спасибо! И я, — продолжал Отфейль с глубоким вздохом отчаяния и облегчения, — я даю тебе честное слово, что поступлю так же, что я никогда ее не увижу, никогда не стану писать ей… В эту лишь минуту я осознал ясно, что в моем сердце нет места для нее и для тебя одновременно. Я выбираю тебя.
— Спасибо, — молвил Оливье, пожимая руку друга.
Его душой овладело невыразимое чувство: смесь радости, признательности и страха; радости, потому что их дружба была спасена; признательности, потому что Пьер с чуткостью избавил его от мук ужаснейшей ревности; страха, потому что на лице друга во время этого самоотверженного обета выражалась дикая скорбь. Но Отфейль, как бы желая вырваться из комнаты, где только что разыгралась страшная драма, открыл дверь.
— У тебя больная там наверху, — сказал он. — Ты должен быть при ней. Надо ей поскорее выздороветь, чтобы мы могли уехать, если можно, завтра, а самое позднее — послезавтра… Я тебя провожу. Я тебя подожду в гостиной…
Два друга едва вышли в коридор, как увидели приближавшегося к ним слугу из отеля. Он держал на подносе письмо, которое протянул Пьеру со словами:
— Внизу дожидаются ответа, господин Отфейль.
Отфейль взял письмо, взглянул на адрес и, не разрывая конверта, протянул его Оливье. Тот узнал красивый и тонкий почерк Эли. Он отдал письмо обратно Пьеру и спросил:
— Что ты сделаешь?
— То, что обещал, — отвечал Отфейль.
И, вернувшись в комнату, он положил запечатанное письмо в большой конверт, написал адрес госпожи де Карлсберг и название виллы, а затем, снова выйдя в коридор, сказал слуге:
— Вот ответ.
Взяв Оливье под руку, он мог бы почувствовать, что друг его дрожал еще больше, чем он сам.
XI. Между двумя драмами
Эли ожидала ответа Пьера на свое письмо без всяких опасений. Она написала ему сейчас же после ухода Оливье, почувствовав инстинктивную и непреодолимую потребность окунуться в теплую и чистую атмосферу этой самоотверженной и прямой преданности после жестокой сцены, из которой она вышла разбитой, униженной, загрязненной. Ни одной минуты не оскорбила она Оливье подозрением в том, что он, даже одержимый самой яростной и злобно-ревнивой любовью, мог посягнуть на представление Пьера о ней — на представление, столь мало походившее на ее прошлое, но вполне правильное сравнительно с ее теперешним состоянием, вполне совпадавшее с нынешней сущностью ее души.
В этом письме она не говорила своему другу ничего такого, чего не повторяла бы уже в двадцати других: сначала она писала, что любит его, потом снова повторяла, что любит его, и еще раз, в конце, что любит его. Она была вполне уверена, что и он также немедленно ответит ей фразами любви, какие она двадцать раз уже читала и перечитывала, но каждое слово в них все же оставалось для нее чем-то новым и сладким, как неиспытанное счастье.
Взяв в руки конверт, на котором Пьер надписал ее адрес, она доверчиво взвесила его рукою, думая: «Он посылает мне длинное письмо. Как он добр!..» Она разорвала конверт в восхищении, которое тут же сменилось ужасом. Эли взглянула на свое нераспечатанное письмо, потом снова на конверт с адресом. Возможно ли, чтобы такое оскорбление шло к ней от «ее нежного», как называла она своего любовника с некоторой слащавостью, свойственной всякому сердечному чувству, от того Пьера, который еще в нынешнюю ночь сжимал ее в своих объятиях с таким обожанием, полным уважения, с такой благоговейной страстью!
Увы, сомневаться было невозможно. Адрес действительно был написан молодым человеком. Это в самом деле он посылал записку своей любовнице обратно, даже не пожелав распечатать ее. Последовав непосредственно за страшным объяснением, бывшим только что, этот отказ и возвращение письма означали разрыв, и причина явилась пред очами Эли с ужасной очевидностью.
Всей истины она не могла знать: ревности Берты Дюпра, пробужденной столькими уликами; той долгой психологической драмы, которая заставила молодую женщину обратиться к самому доверенному другу ее мужа с отчаянным, все выдавшим призывом. Такого сцепления случайностей невозможно было предвидеть, а вот умышленная нескромность Оливье казалась вполне вероятной, вполне согласовывалась с обычной низостью слишком уязвленного мужского самолюбия!
Эли не придумывала и не искала другой причины для объяснения ошеломляющего переворота в душе Пьера, переворота, существование которого доказывалось лежавшим перед ней немым свидетелем, более неоспоримым и веским, чем какие бы то ни было фразы. Подробности катастрофы объяснялись очень просто и логично: Оливье оставил ее, обезумев от раскаяния и желаний, от ревности и унижения, и в приступе полубезумия он поступил противно чести. Он рассказал. Что рассказал он? Все…
При одной мысли об этом кровь застыла в жилах несчастной женщины. С той минуты, когда Пьер на набережной старого порта в Генуе протянул ей депешу, извещавшую о возвращении Оливье, с той минуты она пережила такие томительные часы, что, казалось, мысль ее должна была бы привыкнуть к этой опасности или, по меньшей мере, допустить возможность такого факта. Но сердце, когда любит, сохраняет такую бодрую надежду, такую могучую силу иллюзий, что это испытание застало ее такой неподготовленной, не собравшейся с духом, застало так же неожиданно, как всех нас застает смерть…
О, если бы она могла сейчас же увидеть Пьера с глазу на глаз, сама поговорить с ним, оправдаться, защититься, объяснить ему, чем была она прежде и чем стала теперь и почему, объяснить свою борьбу, потребность во всем самой ему признаться и молчание из страха потерять его, из опасения причинить ему боль, из любви, единственно из любви!.. Увидеть его? Но где? Когда? Как?.. В отеле? Он ее не примет. Там был Оливье, который сторожил его, охранял его… У себя? Он больше не вернется… На свидании? Она даже не может просить у него свидания. Он не распечатает ее письма…
Эта натура, оставшаяся в глубине своей примитивной, почувствовала, как вся дикая, бунтующая сила ее предков-черногорцев поднялась в ней против пут, связывавших ее, как разыгралась разнузданная мощь. Этот бессильный порыв вылился в письме к Оливье, к низкому доносчику. Она презирала его в этот момент в силу всей своей веры в правдивость, в силу всей своей любви к Пьеру.
Это второе письмо было бесцельно и прямо недостойно ее. Но дать свободный исход ярости против Оливье — значило признаться в страсти к его другу… И притом — ведь боль, отзываясь в самых глубоких тайниках нашей души, пробуждает последние ресурсы надежды, которая живет в нас среди полного отчаяния, — и притом, как знать, быть может, Оливье, поставленный лицом к лицу со своим низким поступком, раскается, пойдет к другу и скажет: «Это неправда, я солгал. Я не был любовником этой женщины…»