Едва вернулась она к себе, как у нее началась страшная мигрень, доходившая почти до агонии. Да, подобные кризисы и в самом деле похожи на агонию нервной системы, на которую воля возложила непосильное бремя, и она вопит о пощаде. Эли не пыталась бороться. Она легла, как больная, послав сначала депешу единственному человеку, присутствие коего могла вынести, единственному, от которого ждала она поддержки, — преданной Луизе Брион, своей подруге, почти забытой в течение последних недель.
— Это мой друг, — повторяла она сама себе, — и наша самоотверженная дружба выше их дружбы, которая скреплена ненавистью…
В своем глубочайшем несчастье она тоже прибегла к дружбе. Она была не права, думая, что Луиза более преданна ей, чем Оливье Пьеру или эрцгерцог Вердье. Но она не ошибалась, полагая, что эта преданность была другого характера.
В самом деле, мужская дружба отличается от женской прежде всего тем, что первая почти всегда является смертельным врагом любви, а вторая чаще всего оказывается снисходительным союзником ее. Редко бывает, чтобы друг участливым оком смотрел на любовницу своего друга, подруга же, наоборот, даже самая честная, сохраняет искреннюю симпатию к любовнику своей подруги, лишь бы этот любовник составил ее счастье.
Это происходит оттого, что большая часть женщин влюблена в самое чувство любви, во всякую любовь, в чужую так же, как и в свою. Мужчина, наоборот, в силу инстинкта, в коем чувствуется гордый деспотизм первобытного самца, принимает к сердцу только один вид любви — любовь, которой пылает он или которую он внушает.
Мы уже видели, что Луиза Брион была воплощенным благожелательством и состраданием к Отфейлю еще в то время, когда, выслушав исповедь Эли в саду своей виллы, она умоляла ее отказаться от этой опасной любви. С того вечера она с особым интересом следила за молодым человеком, за его чувствами, за его тревогами и пустила в ход все красноречие обеспокоенной нежности, чтобы упросить свою подругу не видеться больше с ним никогда.
Позже, когда Эли безвозвратно предалась своей любви, Луиза удалилась, исчезла, отчасти из скромности, чтобы не мешать влюбленным своей обременительной близостью, отчасти из стыдливости и немного чопорного смущения честной женщины перед запретными наслаждениями.
Но ни одной минуты в своем удалении и уединении не испытывала она ни малейшей враждебности к Пьеру. Ее нежное женское воображение постоянно и невольно заставляло ее переживать страстный роман ее подруги. В ней продолжало совершаться странное перемещение центра тяжести личной жизни, то перемещение, которое всегда заставляло ее мысленно жить больше жизнью Эли, чем своей собственной.
Но особенно после возвращения Оливье такое отождествление собственного сердца с сердцем дорогой подруги достигло у нее совершенной полноты. Тот обед в Монте-Карло, в двух шагах от супругов Дюпра, потряс ее и довел до лихорадочного состояния; и с тех пор уже ожидала она этого призыва от сестры, этого приглашения разделить ужасы, битвы, все страдания любви, блаженством которой она тщетно хотела пренебречь.
Таким образом, она не была ни удивлена, ни обманута депешей Эли, которая сообщила всего лишь о пустячной болезни. Сразу же угадала она всю катастрофу и еще до наступления вечера сидела у постели несчастной, с готовностью выслушивая и сама вызывая полную откровенность, не имея уже сил осуждать это горе. Чтобы осушить слезы, которые катились по этому дорогому лицу, чтобы укротить жар этой маленькой руки, которая жгла ее руку, она была готова на всякую слабость, на всякое снисхождение, на всякую помощь!
Впервые Эли попросила ее помощи по самому невинному поводу лишь через два дня: в течение тридцати шести часов ее мучила страшная мигрень. Как все люди физически сильные, Эли никогда не была здорова или больна наполовину.
Когда наконец она заснула тяжелым сном, что всегда следует за подобными потрясениями, то она снова почувствовала в себе такую же энергию и силу воли, как накануне удара, поразившего ее среди упоения счастьем; но она еще не знала, как употребить эту вновь обретенную энергию.
И вот снова она задалась вопросом, от ответа на который зависело все ее дальнейшее поведение: «В Каннах ли еще Пьер?» Она надеялась, что днем ее посетит кто-нибудь и выведет из неизвестности. Но ни одно лицо, побывавшее у нее, не произносило даже имени Отфейля, а сама она не имела смелости назвать молодого человека. Ей казалось, что как только она вымолвит эти звуки, ей в лицо бросится кровь, и чувства ее немедленно будут замечены всеми.
Между тем в этот день у нее были лишь самые преданные друзья. Сначала явилась Флуренс Марш с глубокой и спокойной радостью в блестящих глазах, с ясной улыбкой на губах, за которыми сверкали красивые белые зубы.
— Я пришла поблагодарить вас, дорогая баронесса: я помолвлена с господином Вердье. Я знаю, как многим мы вам обязаны, и никогда этого не забуду… Мой дядя просил извинить его. Ему столько дел надо переделать, чтобы мы могли завтра же поехать на «Дженни». Мой жених едет с нами…
Могла ли Эли примешать к этой радости, невинность которой причиняла ей боль, примешать хоть один вздох печали, теснившей ее сердце? Тем более, могла ли она зародить подозрение касательно своего горя в доброй Андриане, которая приехала и вся расцвела, когда лакей, вводя ее, доложил: «Госпожа виконтесса де Корансез»?
— Представьте! — залепетала итальянка. — Альвиз был необычайно деликатен. Какое ребячество бояться! Скольких волнений избежали бы мы, если бы я все рассказала ему с первого дня!.. Но, — прибавила она, — я не сожалею об этой глупости! Это будет такое сладкое воспоминание!.. И я так журила Мариуса за то, что он до сих пор еще сомневается… Да что можно сделать нам теперь, спрошу я вас?
Вслед за ней явились Шези: она — вся трепещущая от обретенной вновь радости, он — уже преисполненный аристократического величия в своей роли будущего «воспитателя» Запада.
— Когда дело идет о лошадях, то у этого бедного Марша являются самые ребяческие идеи, — говорил он. — Но как ему везет! Как раз в тот момент, когда он затевает подобную спекуляцию, он находит меня…
— Наконец-то я увижу американок у них дома! — щебетала Ивонна. — Я не поскуплюсь дать им несколько уроков настоящего шика…
Как было Эли не предоставить этой чете милых парижских птичек продолжать их обезоруживающую болтовню, радуясь только, что они даже не касаются предмета, который так близок ее сердцу… Она слушала, как они рассказывали про свою будущую поездку в Америку с легкомыслием, которое еще раз подтверждало впечатление, будто они лишь играют в жизнь. Оба они только что пережили страшное испытание, и оно прошло для них бесследно!.. Эли завидовала их способности забывать, начинать все сначала, предаваться иллюзиям.
Да и судьба всех этих людей — мисс Марш, Вердье, Корансеза — имела что-то общее. Ведь перед ними всеми раскрывалась свобода, простор, бесконечная будущность — как перед судами, плывущими по большой реке, которая вынесет их вниз, в открытый океан.
Ее же судьба, наоборот, походила на корабль, загнанный в узкий рукав реки и упершийся в риф, за которым его ожидают водовороты, пороги, стремнины. Этот образ возник в душе Эли от одного слова, произнесенного Ивонной, которая радовалась, что скоро увидит Ниагару. Она ухватилась за это сравнение, как за картину, вполне верно передававшую ее душевное одиночество.
Во время всех этих посещений взгляды ее беспрестанно обращались к Луизе, как будто она хотела убедиться, что все же у нее есть хоть один свидетель ее треволнений, хоть одно сердце, способное ее понять, ей сочувствовать, ей помочь. Да, главным образом, помочь! Среди фраз, которые она выслушивала и на которые отвечала, ее мысль продолжала работать в одном направлении: узнать, уехал ли Пьер. И, естественно, с ее губ, как только они с госпожой Брион остались один на один, сорвался вопрос: