— Ты слышала все, что они рассказывали?.. Я знаю теперь не больше, чем знала ранее… Здесь ли еще Пьер? И если он здесь, то когда едет?.. Ах, Луиза!..
Она не договорила. Услуга, о которой она хотела попросить у своей подруги, была такого деликатного свойства! Она сама стыдилась высказать свое желание. Но нежное создание, к которому она обратилась, поняло ее и было благодарно ей за это колебание.
— Почему ты не доверишь мне всю твою мысль целиком? — сказала она. — Ты хочешь, чтобы я постаралась узнать это для тебя?
— Но как ты это сделаешь? — спросила Эли, не удивляясь легкости, с которой ее слабая подруга готова была исполнить миссию, столь противоположную ее характеру, ее принципам, ее рассудку.
В самом деле, к чему могло привести это расследование насчет того, здесь ли еще Пьер и долго ли останется? Не был ли это новый случай для Луизы еще с большей силой обратиться к советам, данным во время первого признания?
Между госпожой де Карлсберг и Отфейлем теперь возможно было только молчание и забвение; увидеться вновь — значило для обоих осудить себя на самое тщетное и тягостное объяснение; возобновить прежние отношения — это был бы ад.
Луиза Брион отлично знала все это, но в то же время она знала, что если она исполнит желание Эли, то эти милые, грустные губки заиграют немного радостью, и потому вместо всякого ответа на предложенный вопрос она поднялась со словами:
— Как я сделаю? Это очень просто. Через полчаса я узнаю то, что тебя интересует… Есть у тебя список проживающих здесь иностранцев?
— Он должен быть на четвертой странице этой газеты, — молвила Эли. — Но зачем он тебе?
— Чтобы отыскать имя какой-нибудь особы, которую я знаю и которая живет в отеле «Пальм»… Отлично, я нашла… госпожа Ниель… Вооружись терпением и жди меня…
— Ну-с! — говорила она, возвращаясь в гостиную через полчаса, как и обещалась. — Они оба здесь и поедут лишь через несколько дней. Госпожа Дюпра больна… Это стоило мне маленького труда, — прибавила она с взволнованной улыбкой. — Приехала я туда, спросила, тут ли госпожа Ниель, и послала ей свою карточку, потом взглянула на список жильцов и с безразличным видом обратилась к секретарю: «А я думала, что господин и госпожа Дюпра уже уехали!.. Долго еще думают они пробыть здесь?» — спросила я его. Этой маленькой фразой я узнала все…
— И ты сделала это для меня! — сказала Эли, взяв за руку и лаская ее. — Как я люблю тебя!.. Смотри. Я прямо оживаю… Я снова увижу его. Ты поможешь мне увидеть его… Ты обещаешь мне это… Ах, мне необходимо поговорить с ним еще раз, один только раз! Я хочу, чтобы он узнал правду, чтобы он узнал, по крайней мере, что я любила его искренне, страстно, глубоко любила. Ведь это так тяжело — даже не знать, что он думает обо мне!
Да, что думал Пьер Отфейль о своей любовнице, столь обожаемой несколько дней тому назад, так высоко стоявшей в его мнении и вдруг загрязненной в его глазах таким позором?.. Увы! Знал ли это сам несчастный? Был ли он в силах разобраться среди вихря противоречивых мыслей и впечатлений, которые теснились, клубились, бушевали в его душе? Быть может, если бы он мог сразу оставить Канны, то эта внутренняя буря была бы не так сильна.
Был только один разумный образ действий после клятвы, которой обменялись они с Оливье: это — удалиться, поставить время, пространство, события между ними и той женщиной, которую оба они любили и которой поклялись пожертвовать ради их дружбы.
Решимость может быть непоколебимо твердой, но разве властна она над воображением, над сердцем, над темной бездной чувства? Мы господа только своих поступков, но не мечтаний, не сожалений, не желаний. Они просыпаются, бушуют, растут в нас. Они осаждают нас картинами взглядов, улыбок, лица, блестящего плеча, очертаний груди — и вот прежний огонь течет в наших жилах… Покинутая любовница стоит перед нами, зовет нас, жаждет, готова принять в свои объятия. И если мы в одном городе с ней, если, чтобы ее увидеть, нам стоит пройти четверть часа — о, сколько мужества надо, чтобы не поддаться искушению!..
Пьер и Оливье прекрасно сознавали необходимость этого спасительного отъезда, они решились на него. Но несчастный случай непредвиденно заставил их остаться в отеле. Как сказал секретарь Луизе Брион, госпожа Дюпра была действительно больна. Она испытала слишком сильное потрясение и не могла сразу оправиться от него. У нее осталась сильная нервность, и, встав с постели, она при малейшем волнении снова подвергалась таким страшным судорогам, что, казалось, могла умереть от удушья тут же на месте. Врач нашел необходимым приглядеть за ней и запретил ехать из Канн раньше чем через несколько дней.
При таких обстоятельствах благоразумие требовало, чтобы по крайней мере Отфейль уехал. Но он этого не сделал. Для него было невозможно оставить Дюпра в Каннах одного. Он воспользовался как предлогом своей обязанностью не покидать друга в затруднительную минуту.
Если бы он заглянул в тайники своей души, в то место, где скрываются мысли, коих мы сами стыдимся, невысказанные расчеты, мрачный эгоизм, то он открыл бы другие, не столь благородные мотивы, заставлявшие его продолжить свое пребывание здесь. Хотя он безусловно верил в честное слово Оливье, все же его коробило от одной мысли, что он останется один в том городе, где живет Эли де Карлсберг.
Несмотря на их героические усилия сохранить дорогую дружбу, несмотря на уважение, нежность, сострадание друг к другу, несмотря на ряд священных воспоминаний, несмотря на честь, все же женщина встала между ними, а вместе с нею все, что так быстро вносит в наш духовный мир ее роковое влияние: ревнивые инстинкты, дикая подозрительность, молчаливое зложелательство. Скоро они оба почувствовали это, почувствовали, как глубоко проник в их существо пагубный яд.
Осознали они и еще один страшный факт, на первый взгляд чудовищный, но, в сущности, вполне естественный: эта любовь, которую они поклялись убить во имя своей дружбы, была теперь связана с их дружбой самыми тесными узами. Ни тот, ни другой не могли подумать друг о друге, видеть, слушать один другого, не увидев в то же время образ Эли, любовницы, принадлежавшей им обоим. А теперь оба они принадлежали ей в силу «общности владения», которая сделала для них эти несколько дней, проведенных с глазу на глаз, настоящим кризисом «безумия вдвоем», тем более мучительным, что, верные своему обету, они избегали даже произносить имя этой женщины. Но зачем было им говорить о ней друг другу, когда они и так знали, что думают о ней одной?
Как тяжелы были эти дни, и хотя их было немного, но они, казалось, тянулись бесконечно, целую вечность!… Утром, около десяти часов они сходились в гостиной Оливье. Кто услышал бы, как они здоровались, как Пьер осведомлялся о здоровье Берты, а Оливье отвечал ему, как потом они начинали рассуждать о только что прочитанной газете, о погоде, о том, что делать в этот день, — тому и в голову не пришло бы, что эта встреча была для них сущей мукой.
Пьер чувствовал, что друг изучает его, и в то же время сам изучал Оливье. Каждый терзался как бы голодом и жаждой поскорее узнать, те ли самые мысли или, вернее, та ли самая мысль, что и его самого, обуревала другого в часы разлуки. В глазах друг у друга они читали эту мысль так же ясно, как если бы она была написана буквами на бумаге подобно ужасной фразе, раскрывшей глаза Пьеру. Невидимый призрак проходил между ними, и они умолкали…
Однако они могли видеть в окно, что роскошная южная весна по-прежнему наполняла небо лазурью, землю — цветами, воздух — ароматами. Один из них предложил прогуляться в надежде, что светозарная ясность этой дивной природы хоть немного проникнет и в их души. В прежние времена они так любили ходить вместе, думая вслух, устанавливая единство между своими сердцами, так же как и между телами!
Они вышли, и через десять минут разговор их оборвался. Инстинктивно, не договариваясь заранее, они избегали тех кварталов Канн, где рисковали встретить либо Эли, либо кого-нибудь из ее общества: улицу Антиб, Круазетту, набережную Яхт. Точно так же избегали они соснового леса близ Валлори, где они говорили о ней в день приезда Оливье. Они не пошли по хребту Юри, чтобы не видеть силуэта виллы Гельмгольц, белеющего среди чащи пальм.