Имя Сахарова тем не менее прозвучало на общем собрании Академии. Слова взял математик Понтрягин. Он пожаловался, что на Западе его несправедливо обвиняют в антисемитизме и что эту кампанию против него организовал Сахаров. За это Понтрягин объявил горьковского ссыльного врагом Советского Союза и потребовал, чтобы против были приняты меры. Раздались аплодисменты и шум в зале. Интересно, какие еще меры имел в виду Понтрягин? Сослать еще дальше, во глубину сибирских руд?
Президент Академии наук Александров в одной из бесед с зарубежными учеными высказал солидарность с решением властей: «Он был окружен кликой, в частности иностранцами, которые склоняли его к противозаконной деятельности, и мы должны были что-то с этим делать. У нас было два пути: либо привлечь Сахарова к суду за преступные действия, либо изолировать его от этой клики. Мы выбрали второе…» Интересно: кто это — мы? И далее совсем несуразное: «Мы послали Сахарова в Горький, чтобы защитить его от возможных нападений со стороны разгневанных граждан». Вон оно что! Но почему же эти разгневанные граждане не растерзали Сахарова, когда он вернулся в Москву?
И все-таки почему ученые не выступили в защиту Сахарова? Вот и Файнберг считает: «Конечно, в мало-мальски демократической стране нужно было бы прежде всего выразить коллективный протест». Но, во-первых, в мало-мальски демократической стране такого наглого обращения с великим ученым-гуманистом — да впрочем и с любым человеком — просто не могло случиться. А во-вторых, к демократии как раз и продвигаются, когда протестуют против беззакония. Ведь правозащитная деятельность Сахарова началась с того, что он начал подписывать письма протеста. Поэт Владимир Корнилов нашел точный образ Сахарова:
Верной демократии прообраз, Равенства и братства образец!Протест ученые выразили, однако в закодированной форме. Перед майскими праздниками в ФИАНе вывесили плакат, на котором изображен жизнерадостный передовик производства и лозунг «Слава Героям Социалистического Труда». Кто-то отважный после слова слава дописал: трижды, явный намек на Сахарова. Плакат висел полдня, потом прибежали партийные активисты, прочитали — ахнули и сорвали крамолу. Что ж, очень и очень смелый поступок, система дрогнула, но устояла.
Но, с другой стороны, и войти в положение ученых можно. Кто из них не понимал, что текучая жизнь изобилует мерзостью? Не только Сахарову было ясно, что старая сила, доселе командующая обществом, истощается и заканчивает свой исторический цикл. Но большинство считало: открыто идти против тупого напора силы бесполезно и неразумно. Выступить за демократию — сердце замирает, пусть кто-нибудь другой этим занимается. Царило всеобщее безверие. Иногда это безверие — рабское, трусливое — прорывалось агрессией по отношению к человеку, выступавшему открыто.
Физик-теоретик Владимир Ритус вспоминает: «Многие из нас разделяли убеждения Андрея Дмитриевича, хотя и считали некоторые из них слишком далеко идущими. В нас же глубоко сидел страх за свою судьбу, да и за судьбу всего отдела». Страх определял поступки. Академик Гинзбург считает, что смешно и предполагать, что на власти могли подействовать какие-то письма в защиту Сахарова. А если бы под письмом стояли подписи ста академиков? Не подействовало бы? Кто знает, как наше слово отзовется…
Нужно считаться и с тем, что Советская власть умела непринужденно поставить подданных перед дилеммой: или-или. Или ты льешь грязь на Сахарова, или становишься доктором наук — выбирай. Свидетельство очевидца о порядках в академических институтах: «В ФИАНе обстановка напоминала контору домоуправления. В ЖЭКе не выдают никаких справок, пока не предъявишь расчетную книжку с уплаченной квартплатой. А у нас не выдавали характеристик ни для защиты диссертации, ни для загранкомандировок, пока не подмахнешь письма с осуждением Сахарова».
Все мы люди, и ученым ничто человеческое не чуждо. У многих семья, дети. И, как миленький, подпишешь что угодно, если знаешь, что есть опасность лишиться не то что благополучия, но и вообще средств к существованию. Такие случаи были. Боннэр из Горького в отчаянии обращалась к коллегам мужа: «Сегодня мне хочется крикнуть — где вы, советские физики, неужели компетентные органы сильней и выше вашей науки?» Да, Елена Георгиевна, компетентные органы много сильней и много выше. Собственная безопасность дороже — это закон жизни.
Вихри враждебные веют над нами…А жизнь ссыльных в Горьком между тем налаживается. Они обрастают хозяйством. Елена Георгиевна рассказывает: «На другой день пошли в магазин, купили настольные лампы. Купили письменный стол. Андрей тут же сел работать — ему же для работы много не требовалось». Тут у меня сразу всплыла в памяти фраза Андрея Дмитриевича: «Больше всего на свете я люблю реликтовое излучение». В быту они неприхотливы. Елена Георгиевна принялась обустраивать квартиру. Выбрала ткань и сшила занавески на окна, приобрела кухонную утварь. Купила пеленки бумажные, чтобы затыкать окна, в щели дуло. Из первой поездки в Москву она вернулась с пишущей машинкой и села за перепечатку трудов Сахарова, позже — его воспоминаний.
Сахаровых навещает Бэла Коваль, подруга Боннэр, у нее остались приятные впечатления от жилища: «Квартира приличная, непривычно большая, чистая. Елена Георгиевна успела вложить в нее душу. Она сказала: где мы — там и наш дом. Они были здесь, значит, это был их дом. Летом восьмидесятого года еще не было краж и обысков, не было вмонтированных киноустановок. Внешне все выглядело прилично. Если, конечно, не замечать милиционера под дверью, а за балконным окном — опорного пункта милиции…»
Милиционера под дверью трудно было не заметить. Днем он внимательно всматривался во всякого появляющегося в зоне видимости. Ночью обычно дремал, но протягивал ноги так, чтобы невозможно было подойти к звонку. Если кто пытался проникнуть на запретную территорию, милиционер задерживал нарушителя и отводил в опорный пункт охраны общественного порядка, где расположились стойбищем сотрудники КГБ.
Охранник перед дверью никогда не отвечал на приветствие жильцов квартиры № 3, а Андрей Дмитриевич не мог не поздороваться с человеком, который смотрел на него. Поздно вечером Андрей Дмитриевич обычно выносил мусор во двор и, проходя мимо милиционера, громко пел любимую песню Ленина — «Варшавянку»:
Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно гнетут. В бой роковой мы вступили с врагами, Нас еще судьбы безвестные ждут…Служивый сидел спиной к двери, и, когда по утрам Боннэр выходила за газетой, он брал почту со столика и подавал через плечо. Молча. Эта сцена повторялась каждое утро. Один из тех, кто нес ответственную службу у дверей квартиры № 3, — сержант Николай Грачев. Он вспоминает: «Нас было семь человек, включая командира отделения. Дежурили по 12 часов, и получалось: сутки отстоял, пять свободен».
С соседями по дому Сахаровы здоровались, и они поначалу отвечали на приветствие. Сосед с третьего этажа, Николай Николаевич, инвалид войны, порывался вести разговоры на серьезные темы. Сахаров явно вызывал у него большой интерес, он выказывал ссыльному академику сочувствие, даже дал почитать книгу о репрессиях 37-го года. Но вскоре общение оборвалось, потому что людей стали запугивать, с обитателями дома провели разъяснительные мероприятия воспитатели из КГБ.
Екатерина Васильевна Чумичева живет на девятом этаже знаменитого дома по проспекту Гагарина. Мы беседуем с ней на скамейке у подъезда. «Когда здесь жил Сахаров, то на скамейке нельзя было сидеть, — объясняет Екатерина Васильевна. — Запретили. Когда его привезли, всех нас предупредили, чтобы с ним не разговаривали. Кто пытался общаться, тех забирали в опорный пункт. Следили за ним? Да. У дверей сидел служивый». Чумичева наблюдательна, показывает: «Вон в том доме из того окна все время кто-то в бинокль смотрел сюда, и в том доме». Как соседи относились к ссыльным? «Кто сожалел, а кто и верил тому, что о нем говорили. Вроде как враг народа. Всяк преподносили нам его. Были и такие, что камни бросали в окно. Очень тяжело было им. Издевались над ними. Машина вот здесь у них стояла, ее все время ломали. Шины прокалывали, стекла били, краской обливали, Боннэр много времени с машиной возилась».