У Шаламова есть рассказ «Марсель Пруст». Он не о Прусте, а о красавице заключенной и ее любовнике, гнусном сифилитике. Но и о Прусте тоже. Неведомыми путями его роман «В поисках утраченного времени» попал в колымскую больницу. «Кто будет читать,— спрашивает себя автор,— эту странную прозу, почти невесомую, как бы готовую к полету в космос, где сдвинуты, смещены все масштабы, где нет большого и малого? Перед памятью, как перед смертью,— все равны, и право автора запомнить платье прислуги и забыть драгоценности госпожи. Горизонты словесного искусства раздвинуты этим романом необычайно».
Столь высокой оценки Прусту не давал, кажется, ни один из советских писателей шестидесятых годов. Следы его влияния почти не просматриваются в нашей тогдашней прозе. Но оно чувствуется в колымских рассказах Шаламова: отбор характерных деталей нередко имеет своим критерием не столько объективно-ценностную их значимость, сколько авторскую волю, субъективную логику актуализирующей себя памяти. К примеру, с медицинской небрезгливостью Шаламов повествует о недержании мочи у лагерных доходяг и о цвете кала у заболевших дизентерией. Такого рода детали важны для автора, и его не волнует, насколько они типичны и типичны ли вообще. Если же деталь, по его мнению, типична, то она вырастает у него до «символа эпохи», становится «эмблемой эпохи, как, скажем, арестантская тачка (рассказ-очерк «Тачка II»). С этим можно поспорить: скорее, это — символ сталинского лагеря, отождествление его с эпохой несет в себе некоторое упрощение. Однако в системе шаламовского мышления образ колымской тачки имеет глубоко обобщающий смысл, что в целом не противоречит объективной исторической логике. Как крупный писатель-мыслитель, Шаламов в конечном счете всегда выражает эту логику, но со своими коррективами.
Можно предположить, что на экране его внутреннего зрения динамично всплывали те или иные лагерные подробности, которые вызывали у него различного рода ассоциации. И каждый рассказ строился как свободная фиксация авторского потока сознания. Но в отличие от Пруста создатель «КР» стремится строже организовать этот поток, который лишен какой-либо эклектичности, художественного беспорядка. Шаламов слишком плотно вписан в литературную традицию русской классики, чтобы стать правоверным прустовцем.
Шаламовский лаконизм классичен. Телеграфный стиль Дос Пассоса или короткая фраза Э. Хемингуэя ему чужды. Шаламов, отчасти вопреки собственным заявлениям, не отказывался ни ярких эпитетов, ни от живописных метафор. Его рассказы — пейзажные зарисовки («Стланик», «Тропа», «Водопад») заставляют вспомнить о Тургеневе, о его стихотворениях в прозе. Шаламов был человеком, тонко чувствовавшим красоту.
Автор «КР» с огромным уважением относился к женщине. Будучи в лагере изрядным матерщинником, что было неизбежно, он никогда не позволял себе «мужских» разговоров на эту тему. Целомудрен он и в творчестве. Даже о совсем пропащих женщинах говорит он без какого-либо смакования натуралистических подробностей, а с болью и скорбью.
В своей художественной лексике Шаламов до минимума сводит лагерный сленг и никогда не употребляет нецензурные слова. Он резонно считал, что и без них можно воссоздать атмосферу и среду действия. И в этом смысле, и во многих других создатель «КР» находится в русле отечественной культурной традиции, как она представлена в творчестве и личности Достоевского, Тургенева и Чехова. Вместе с тем для Шаламова характерны весьма неординарные взгляды на русскую классику.
Она для него — явление великое. Непревзойденное по своим художественным достижениям. Однако он предъявляет ей большие претензии по гуманистической, философской линии. «Опыт гуманистической русской литературы привел к кровавым казням двадцатого столетия...» Шаламов с горечью пишет о «сказках художественной литературы», повествующей о «трудных» условиях жизни, а они, по его мнению, были «просто недостаточно трудны» (рассказ «Сухим пайком»). Эти же мысли высказываются в рассказе «Боль».
По общему мнению, русская классическая литература — глубоко правдива в своем изображении человека. По убеждению Шаламова, она — недостаточно правдива, заражена просветительскими иллюзиями. Русская и мировая классика, считал он, зачастую льстила человеку, показывая его лучше и добрее, чем он является на самом деле. Особенно часто и пылко в России льстили человеку из народа. Он-де замечательно добр и мудр. А если он и становится плохим, совершает дурные поступки, то виноваты в этом главным образом роковые стечения неблагоприятных обстоятельств, социальная среда.