Выбрать главу

   Весною сачком в болоте я поймала чудовище.

   Оно попалось не одно. Я принесла его домой в ведерочке, весь улов свой перелила в банку из-под варенья, и поставила банку на круглый столик у окна своей комнаты.

   Там, если глядеть сквозь мутную воду на свет, проявлялся целый болотный мирок.

   Какие-то живчики-вертушки, тонкие, почти прозрачные, с головками и усиками, лихо кувыркались. Шершавые палочки, как обломочки тоненьких сучков, раскачиваясь, передвигались, и вдруг из одного их конца высовывалась мохнатая головка. Змейка острыми изломами резала муть, то собирая тельце в розовый комочек, то растягивая его в тоненькую нить.

   И еще много смутных и невероятных личинок, едва просыпающихся к жизни, и которых я плохо упомнила, колебались меж травинками на дне моей банки.

   И лежала густыми гроздьями студенистая лягушечья икра. В каждой мутно-зеленоватой ягодке черное зернышко -- зародыш.

   Вскоре стали расти черные зернышки и куда-то стаивать студень ягодок. И вдруг я увидела, что у каждого зернышка выросло по хвостику.

   Часто я подходила к своей болотной банке, следила болотную жизнь, ждала: вот-вот увижу его, вот-вот начнется. Но ничего не замечалось неладного. Я же все ждала нового появления чудовища.

   Я видела его только на одно мгновение тогда, в то утро, когда в приподнятом над водою, но еще не вполне вытянутом сачке вдруг просветил болотную муть солнечный луч, и оно всплыло вверх и снова утопилось в тени.

   Не привиделось ли оно мне так ясно, как и во сне не бывает, а только на самом настоящем яву: желто-бурое, жесткое тельце, все из плоских звеньев, сильный хвост-рулик, и из головы две клешни, огромные, крепкие, круглые, с острыми соединенными концами? Все это разглядела в солнечное мгновение и несмотря на то, что ростом чудовище было не длиннее одной четверти моего десятилетнего мизинца.

   Дня три или больше оно таилось, и наконец я перестала почти верить в его улов. Верно, прорвался где-нибудь сачок, или околело в банке. И мне становилось скучно...

   Я желала увидеть чудовище. И я увидела его, конечно.

   Оно всплыло однажды из-за гущи лягушачьей икры совсем неожиданно, так что я вскрикнула резко:

   -- Вот оно!

   Вздрогнувшая воспитательница спросила сурово:

   -- Кто?.. Пугаешь.

   Я молчала. Мне почему-то никогда не хотелось говорить о чудовище.

   -- Чему ты обрадовалась?

   Разве я обрадовалась? Я не знала, что обрадовалась, и глядела вновь на гадкое, плоское, в звеньях, клещатое тельце, плывшее медленно, со зловещею уверенностью, и верно направляя себя сильным, заостренным хвостом.

   -- Я не обрадовалась,-- ответила я, наконец, решительно.

   -- Так что же так вскрикнула?

   -- Нашла чудовище.

   Воспитательница смеялась теперь своим снисходительным, невеселым смешком и шла ко мне.

   Рядом мы стояли перед банкой и разглядывали его.

   Оно мне было противно, и вместе с тем этот страх и отвращение притягивали меня к нему.

   -- Вот гадкая личинка! -- сказала после долгого молчания воспитательница. -- Выбрось ее. Она наделает здесь много зла.

   Но я не выбросила, и оно снова скрылось.

   Лягушачий студень таял не по дням, а по часам, и, вместо невнятных зернышек, возле широких, прозрачно-серых и, по моему мнению, очень нарядных хвостиков, выяснились черные толстые головки, бесспорно некрасивые и неуклюжие.

   Это народились головастики и выплыли на волю, вялые, добрые, мягкие насквозь, и смешно медлительные, несмотря на усердие широких, нарядных, машущих хвостиков. Доверчиво и бестолково они толкали друг друга своими неуклюжими головищами и зацеплялись кисейными хвостами.

   Я их любила с нежностью.

   Они росли невинно, питались невинно, и чем и как -- я не знала.

   В них мне чувствовалось родное. Я им завидовала, я их презирала, я их любила с нежностью, да, их глупые, жирные головы, в которых, конечно, где-то были запрятаны спины и животы, и их нарядные, уж слишком нежные хвосты.

   И росли не по дням, а по часам.

   Затерялось желто-бурое чудовище за черною, жирною ратью.

   Только странно было: толстели и вырастали мои головастики, но редело непонятно их стадо.

   И вот в третий раз я его увидела, и сначала не поняла.

   Уже с треть моего мизинца, оно казалось огромным. Плоское, жесткое тело выгнуло звенчатую спину круто вверх, опустило книзу колом свой сильный хвост, и, полощась о тот жесткий хвост, обвивался другой хвост, и нежная кисея его раздиралась лохмотьями.

   Тогда я увидела и голову, и клешни. Жирную, глупую, неуклюжую голову головастика в жестких, сильных, пронзительных клешнях чудовища. И поняла.

   Я воззрилась глазами в двух так страшно обнявшихся болотных братьев.

   "Вот оно зло, которое оно наделает",-- вспомнила я слова воспитательницы.

   И вдруг сердце мое замолкло совсем, как бы стало, притаилось, тяжелое, как слиток, испуганное и жадное, странно жадное.

   Я долго глядела так, затихшая, и долго делалось молчаливое болотное дело там, в мути болотной банки.

   Черное тельце-голова серело, становилось более и более цветом схожее с нежно-серым хвостом, в объеме утончалось, и ободранный хвостик дрожал слабее... перестал дрожать вовсе. Ко дну банки медленно опускалась серая пленка.

* * *

   На пруду остров, совсем маленький, весь укрытый свесившимися к самой воде, тихой и темной, старыми смолистыми тополями.

   Под тополем, на бережку, сижу у воды, у темной и тихой. Не колышется моя лодочка, старенькая, с поистершейся на ней когда-то веселой краской. Брошено весло. Одним, о дно неглубокого пруда, притолкнулась сюда от близкого берега.

   Вот и сижу в тени над водою, и плачу. Там, в воде, сонные рыбки лениво движутся. Ведь полдень, и дальше, где тополя не свесили на воду своей тени, вся вода застлана полуденным, тягучим светом.

   Рыбки есть серебристые и тоненькие, те поживее, а есть и черненькие с толстыми головами и отвислыми брюшками. Эти очень похожи на моих головастиков, только раз в пять побольше и так же неуклюжи, только посоннее, и хвосты не кисейные.

   Вот и плачу, и плачу. Не очень горько и не обильно, а так, тоже с ленцой полуденной.

   И как-то совсем кисло на душе.

   -- Вера! Вера! Опять!

   Это сердитый, немного скрипучий голос старшего брата.

   -- Подавай скорее лодку. Разве тебе позволено одной на остров?

   -- Мама вчера позволила.

   -- Так вчера не сегодня.

   -- И сегодня, и завтра, и навсегда позволила.

   Однако, открикиваясь во все горло, я все же в лодке, сильным толчком с кормы влево ворочаю, как крылом, носом вправо, и прямо на брата чалю. Вся живчиком, вцепившись в длинное весло, с ним поворачиваю. Вправо толчок, влево толчок.

   Вправо, влево.

   И неровно, нетерпеливо, страстно вздрагивая, как моя страстная, нетерпеливая, своевольная воля, лодка подлетает к берегу.

   Уже носом почти клюнула. Уже брат скрипит:

   -- Куда правишь? Куда? Еще позволили одной!

   -- У тебя собаки!

   Два гладких сеттера, Пирон и Бояр, и длинношерстый, волнорунный гордон, Берта, повизгивают в волнении и нервах у воды.

   -- А ты только теперь разглядела?

   -- Ты купать их будешь?

   -- Да.

   -- Можно?

   Гляжу умолительно в лодку, потому что сама уже давно вынеслась на доски пристаньки, а брат там, в лодке, на моем месте.

   -- Нельзя, тебя там кто-то искал. Какие-то гаммы ты опять не разучила.

   -- Васенька, Васенька, пусти!

   -- Говорю, нельзя. Вспомнил: это Эмилия Львовна искала. Она в зале ужасно сердится. Я бы охотно.