Выбрать главу

   "Нельзя ли выгон определить позеленее да поближе? Скот без молока ввечеру возвращается, да потравы долгой дорогой, ну и штрафы...

   Управляющий гонит. Слышать не желает.

   Нельзя ли снять землицы, хошь за деньги, хошь за снопы под рожь? Хлеба не хватает до полпоста и в добрый год. Управляющий засевает под мызную рожь все поля. Сбывать надеется. И лес под нови корчует...

   Слышать не желает...

   Нельзя ли лесу строевого? Погорели. Как есть в поле остались. Крестьянский -- малорослый да корявый. Куда его на стройку! Управляющий говорил: большой заказ получил на строевое дерево. Теперь будет весь сплавлять, что к рубке Допущен...

   Слышать не желает..."

   А эту просто муж прогнал. Муж в городе с другой женой, ненастоящей. Дети голодны, изба развалилась. Землю мир отобрал. От вдовы всегда отберет... Если не будет помощи-спасенья, пойти надо по миру с тремя, а четвертого в пастухи, восемь уже ему лет, девятый.

   Мама слушает, кошелек вынула. Кошелек набит серебром. Дала бабе серебра, дала погорельцам. Обещала со старшим сыном насчет выгона и поля поговорить.

   -- Только ведь... если управляющий так говорил, верно, и вправду уж нельзя... верно, если можно бы было... ведь если и мужики и господа тоже обеднеют... хозяйство, конечно, уж хозяйство... здесь управляющий лучше понимает...

   И голос мамин, спотыкаясь о безысходные мысли, заминается, потухает...

   Зовет ужинать дворецкий с крыльца. И слышу по аллее перебойный, звонкий, бойкий стук многих подков, и дрогнуло, и забилось, замирая сладким перебоем, на миг радостное, на миг свободное, одичалое сердце.

   Прискакала сестра с братьями и соседней молодежью, соскочила со вспотелой лошади, пышно дышащей, одичалой от прерванного упоения скачкою.

   -- Мама, как мы голодны.

   Из бледного, тонкого лица милой сестры горят диким огнем голубые глаза, и ноздри тонко расширяются, вдыхая воздух.

   Смущенно мама улыбается. Мама любит, когда мы счастливы. Мама часто говорит при мне старшим:

   -- Жизнь страшная!

   И какие у мамы делались тогда затихшие, поглощенные ужасом глаза!

   -- Радуйтесь, деточки! Бедненькие, коротенькие, радуйтесь!

   И я не понимала, отчего мы коротенькие и отчего вдруг слезы вытекают, скупые и едкие, из тех синих глаз с большими белками...

   За ужином в большой столовой, разделенной на две части высокими пилястрами и стенами оранжерейных растений, не дружная с другими, не кричу ура на блюдо -- исполина с чудовищными, красными, клещатыми раками. Противен ростбиф сукровичный и пахучий, и даже варенец золотокарий, жирный, сметанный -- не ем.

   -- Что с нею?

   Молчу. И думаю. Думаю: отчего так устроили? Отчего? Отчего? Да отчего же не устроить не так? Не отдать? Отчего не отдать?

   -- Мама, отчего не отдать?

   -- Что отдать?

   -- Все, все! Чтобы можно было ужинать!

   Мама не понимает. Что-то говорит... Потом вдруг поняла и слова споткнулись и потухли. Виновато оглядывает родные лица.

   Но те смеются:

   -- Если отдать ужин, то и совсем не поужинаешь!

   Они не поняли. Я заплакала и вышла.

   А вечером, уже засыпая, слышу голос сестры и мама защищается, робея:

   -- Ну что же, что бумажная? Я ведь вас детей ничего не лишаю. Впрочем, за границей многие носят бумажное белье. А мне совсем все равно... И несколько рублей лишних... на бедных...

II

ЛЕС

   В лесу я нарочно заблудилась.

   Держась к солнцу левым плечом, я шла самою гущею, краем болота и через луговины прогалин до тех пор, пока не стало больше слышно призывных, ручных ауканий, и шорох падающих веток, переклик птиц, и в высоте пение вершин деревьев -- стали единственно слышными.

   Шляпа на затылке, болтается на резиночке. Большая тяжелая корзина уже полна, и по животу хлопает широким карманом подвязанный передник, отдувшийся, тоже тяжелый грибами. Башмаки и чулки за плечом, а мысли за много земель в земле невозможной, кочевой и свободной. Я царевна кочевого народа. Грибы -- моя добыча. Все опасности я побеждаю, все утомления переношу -- для добычи.

   Вот среди леса поляна. Там отдохну, сложив тяжелые ноши.

   Тесными рядами обступили ее осины и березы. Трава растет на ней мягкая, пышная, цветистая, стоит в траве звон и гудение диких пчел и пахнет сладким медом, пряной мятой и березовым листом. Но к благовониям ленивого луга примешался еще один запах. Он беспокоит мой нос, и отдых отлетает... нужно еще поискать, еще добыть.

   Вот же они между стволами у корней осины! Алеет нетронутое, невиданное богатство. Есть такие большие, что как китайские беседки, лиловато-красные. Эти уже стары и червивы. Не сталкиваю ногою -- грубо. Пускай сами в свободном лесу... Вот другие моложе, еще едва над землей, крепенькие купольчики на серых, ядреных стволиках. А вот совсем нерожденные!

   Выкапываю их жадными пальцами и под мягкой, сочной прелью осенних листьев любуюсь восторженными глазами на головки еще совсем желтовато-розовенькие и тело совсем крепенькое, еще даже без губки. Эти-то и пахнут: эти-то я и срывала из-под осенней прели. У царевны острое обоняние.

   Но куда их взять? И срываю шляпу. В несколько минут шляпа полна молодыми подосиновиками.

   А там уже, на траве, краем берез, завидела светло-каштановые подберезовики,-- золотистые, русые луговики на нежных, стройных, белых ножках. Надо и их. Нельзя оставить... Куда? Снимаю юбку и увязываю набранную кучку в нее. Как понесу?

   А вот подальше вдоль берега гладкое местечко.

   Боже, сколько сыроежек! Я их презираю, конечно, но эти -- такие чистенькие, ярко-желтые, бледно-розовые, лиловые и пурпуровые, к блестящей кожице пристали желтенькие резные листики березы, в своих пупочках они хранят еще свежие капли росы. Куда? о Боже, куда... Чулки!.. Да, отчего же? У царевны ноги чистые, ничего, что загорели и в земле. Земля чистая. Да и не носит царевна чулок. Она купалась в пруду и едва успела обуться и вскочить на долгушу.

   И засовываю бережно новый избыток в один из чулков. Второй, уже наученная щедростью лесной, берегу на другой случай. Об отдыхе уже не думаю. Не время, да и загорелась душа.

   Вот и другой случай: там, посередине поляны, солнце предзакатное затопило три высоких сосны, а под соснами, конечно, рыжики!

   Бегу туда. Милая, ласковая трава, как бархат, мягка усталым ногам, наколотым немилостивым валежником.

   И рыжики! Как кровь -- их сок, и чистое, рыжее, хрусткое тело! Полон чулок, и полно исполнение моих желаний. Успокоена душа лесным богатством, избытком большого, дикого, вольного леса, бескрайнего...

   Падаю в теплую смолистую хвою. Валяюсь в ней, трусь спиною и обнаженной головой, потом зарываю лицо, и дышу, и радуюсь.

   Доползаю по скользкой хвое диким зверьком до травы. Теперь царевна зверек. Лисичка? Кротик? Барсук? Просто зверь, особенный такой, в какой обращается кочевая царевна, чтобы ускакать от людей. Потому что люди скучны и не понимают кочевников.

   Малина. Дикая малина. Дикая лесная малина! Зверек-царевна, ползя дальше, подполз к кустикам лесной, пахучей малины. Эти звери питаются лесною малиной. Они становятся так на задние лапы, как я теперь, и передними срывают ягоды, набивая ими рот.

   -- Ау! Ау! Ау!

   Вскакиваю, и бьется в переполохе сердце.

   Где же голоса?

   Где солнце?

   Ах, Боже, уже солнца нет! Уже вспыхнуло пылкое зарево, замелось над зеленым лесом.

   Но где же? -- Слева? Справа?

   Если стать, так стать,-- то слева, а если так,-- то справа.

   Как же я шла к поляне? Не упомню. Откуда вышла на поляну? Не упомню. В скользкой хвое завертелась так, что все стороны одной стали. Верно, давно уже, до поляны, повернула, бегая за добычей, так, что держала к солнцу правым, а не левым плечом, и вышло, что вот они здесь близко и кричат еще и еще.