Выбрать главу

   -- Ушиблась?

   -- Да, о нижний ящик.

   Я же не могу сказать, что плачу оттого, что ненавижу школу. Мне неловко как-то сказать, и я рада, что умею лгать... и удивляюсь, зачем так вдруг, само собой, солгала.

   Большой рекреационный зал пуст. На эстраде, которая там для чего-то, стиснутые ряды стульев. Забралась между ними, грызу одну из спинок зубами и гляжу своими дальнозоркими, острыми глазами через всю бесконечную длину пустой комнаты. Там, на той стене, круглые часы, и стрелка медленно ползет по циферблату. Слежу неприятно зоркими, болезненно зоркими глазами за нею, как она спадает, спадает жесткими толчками, от минуточки к минуточке. Разве так двигаются стрелки? Я думала, что минуточки все вместе.

   И размышляю:

   -- Откуда пыль: от спинки стула или накопилась на моих нечищеных шершавых зубах?

* * *

   Шульц! Шульц!

   Она сидит справа через узкий проход между партами в одной линии со мной. У нее белое с розовым личико, желтые волоски и голубая гребеночка. На ней надет розовый передничек. И он приколот мысиком на узкой грудке. Она аккуратная, она немочка, дочь булочника Шульца.

   Я представилась, что очень ее люблю. Ведь она всем не нравится, оттого что она дочь булочника Шульца, который в рекреацию присылает нам продавать свои булки.

   Буркович говорит, что у Шульц вши в голове. Но это она из зависти, оттого что я подарила Шульц свою старую трубку для мыльных пузырей. Буркович я сказала, что купила трубку нарочно в игрушечном магазине.

   Я люблю лгать. Все больше и больше. Это как-то заманчиво, и никогда не знаешь, к чему приведет и что из всего выйдет.

   Шульц вышла первая в перемену. Следующий урок -- немецкие переводы.

   Вот ее тетрадка. Глазированной синей бумаги. Она раскрыта. В ней голубой листок пропускной бумаги, к белой ленточке прикреплен большим букетиком незабудок. Мои глаза пристали к голубому букетику на голубом листке.

   Не двигалась. Буркович тащила меня за рукав, но я рассердилась.

   -- Не пойду.

   -- С кем же я?.. Они все вместе. Я одна.

   -- Значит -- заслужила.

   Буркович злится и уходит.

   Встаю. Гляжу кругом. Класс пуст. Хватаю тетрадку с незабудками. Из стола вырываю свой толстый брульон. Сую туда тетрадь из глазированной синей бумаги и бегу стремглав из класса, длинным коридором, потом через всю рекреационную залу. Ныряю между парами, тройками, четверками-нежно сплетшихся подруг, туда бегу -- в ту длинную комнату с выдвижными ящиками, и в своем -- заключаю пленницу с букетиком из незабудок.

   Все собрались на урок немецкого перевода. И Шульц роется в своем столе, и краснеет, пыжится и уже плачет. Я присаживаюсь к ней, и обе мы перебираем ее чистенькие тетрадки и крепкие незапятнанные книжки.

   -- Вот она. Вот она!

   -- Да нэт, нэт! Это нэ та. Я ее оставила на столе. Она была готова...

   -- Не может быть: ты забыла ее дома! Смотри, смотри, там глубже справа что-то.

   Входит учитель, и Шульц, рыдая, садится на место...

   -- Вы принесете тетрадку к следующему уроку. Если не найдется старой, то переведите мне двенадцать последних параграфов в новую тетрадь.

   Дома в тот вечер мама не пришла молиться. Она уехала на обед. И я не видела ее в тот день.

   На следующее утро в школе я вынула из своего ящика синюю глазированную тетрадь, и раздирала ее долго по страничкам.

   Как четко и ровно писала умница Шульц! Буковка к буковке. Я разрывала на клочки чистенькие, гладкие странички. Голубой бювар с его ленточкой и картинкой я сохранила и через неделю уже прикрепила к своему чистописанию.

   Шульц видела его. Шульц, глядя на меня пугливыми, совсем изумившимися глазами, бормотала:

   -- Это мое... это мой клакспапир. Это из моей тэтрадки... Как так...

   -- Отец твой запек на нем безе!

   Мой голос громкий на весь класс и мой взгляд дерзко гордый поразил Шульц. Она молчит. Она даже верит чуду двойника в моей тетрадке.

   А класс хохочет:

   -- Шульц, принеси нам пирожков из своей тетрадки. Шульц, Шульц.

   -- Шульц, ты меня обидела. Подари мне голубой гребешок!

   Говорю резко и громче всех криков.

   Шульц испуганно выпутывает из желтых, напомаженных волос круглый гребешок. Беру его, и ломаю на кусочки. Швыряю далеко.

* * *

   Сегодня воскресенье, и наконец могу играть с Володей в его детской. Но не до обедни.

   Слоняюсь из угла в угол по коридору. В учебной играю со своим Бобиком, желтой канарейкой с вывихнутой лапкой. Она прыгает мне на голову, на палец, клюет из губ сухарь...

   В церкви мама всегда плачет. В церкви всегда болит спина и приходится все время вымаливать у Бога прощение за то, что не молюсь и так и не успеваю помолиться. Когда выходит священник и после "С миром изыдем" говорит "О имени Господни" и читает по книжечке -- я принимаюсь спешно и испуганно нагонять потраченное время... но и тут...

   Из церкви идем печальные все, потому что печальна мамочка. Мамочка живет для нас. Но у мамочки горе. Это мы знаем.

   Скучен пирог, потому что у мамочки глаза заплаканы и она улыбается пугливо.

   Отца сегодня и за столом нет, потому за столом очень тихо и вяло, и мне не на что удивляться.

   И, наконец, завтрак окончен и мы с братом в его детской.

   Большой, клеенкой обтянутый стол подтащен к стене узким концом. Это еще только козлы и вместе с тем наш походный дом,-- мой кучерской и Володин кондукторский. Настоящий экипаж за стеной. Там за стеной целый вагон, где помещаются много десятков людей. Я их не вижу, конечно, но с ними часто приходится воевать кондуктору. Тогда он садится носом в самую стену и изображает жестами и словами очень взволнованные сцены. Ему трудно, конечно, в течение столь долгого пути во много недель, справляться с почти целым народом, который мы перевозим на этих двадцати лошадях. Но так как он характера вообще прочного, то всегда снова хочет быть кондуктором.

   Лошади-стулья все повернуты спинками-головами вперед, все хитро припряжены к ножкам стола, и в моих руках целый пук веревок-вожжей, искусно продернутых, и толстый извощичий кнут с длинной бечевкой, привязанной к концу ремня.

   Володя в желтом коленкоровом фраке и с коптящим и краской воняющим фонариком на груди.

   Эта игра счастливая. Вся душа уходит в нее.

   Сколько ужасов приключается по диким горным дорогам, где приходится иногда переплывать через потоки, подостлав доски под дом и пустив лошадей вброд! Или по нескольку дней проезжаешь под землей на бездонных глубинах горных туннелей. Или столкновения с дикими. Или разрушенный бурями путь... Или болезнь и смерть лошадей, или бунт пассажиров и суд, или...

   День близится к вечеру. Смеркается. Скоро, скоро позовут одеваться к обеду...

   По воскресеньям мы все обедаем внизу у дедушки. Это уже другое, но всегда неизменное, как и тот экипаж, перевозящий целый народ.

   У дедушки мы -- школа. Володя мальчик, я девочка, но я царица. Я такая девочка, что все мальчики признали меня самой смелой и самой прекрасной из них всех, и я их царица. Володя Чарли. Я Люси. Дедушка -- старый генерал, приглашающий школу.

   У дедушки вкусный обед, потому что кроме четвертого сладкого блюда подается иногда и на второе -- сладкое блюдо. Что-то мягкое с сабайоном.

   Мы дети, мы школа, сидим в самом низу стола. Недалеко от нас противный двоюродный брат, сын тети Клавдии. Он меня ненавидит и следит, чем бы раздразнить.

   Это собственно не двоюродный брат, а учитель из другой школы, наших врагов, которую мы презираем. Я сообщаю Володе,-- он мне всегда верит и покоряется,-- что нашего товарища Джека наказал директор мистер Чарли и посадил его в комнату с костями. Это карцер нашей школы. (Конечно, моя учебная). Там в стенах замурованы человеческие кости. Но посреди рассказа я привскакиваю и объявляю Володе, что несносный шалун Эндрю опять залез под стол и щиплет меня за ногу.