Выбрать главу

   Потопотав изо всех сил и всей злости на прощание, мы с Володей в тот вечер проскользнули на парадную лестницу, вбежали наверх в свой этаж и позвонили. Открыла судомойка, одна оставленная стеречь дом, и ушла к себе на кухню, далеко...

   В детской Володиной было тихо и странно. Тикали часы, шуршало в углах и за стеной, пусто и просторно звучали наши голоса и колотилось в груди сердце...

   Строили мы свой поезд, запрягали лошадей. Смеялись громко и ненужно, бранились не вправду, и вдруг смолкали, слушали пустоту, тишину, шорох стен и углов, биение сердца...

   Бросили недопряженные стулья, махнули из комнаты в коридор, с раскрытыми глазами, с раздутыми ноздрями вперед мчались, тихо визжа во внезапном диком, спертом страхе и через переднюю на лестницу и по лестнице вниз, все с тем стонущим визгом: ведь стенка из передней стеклянная и видно им -- все видно... Они нас видят, только мы их не видим...

   У дедушки.

   В проходной гостиной за трельяжем.

   Здесь, в освещенной скуке между двумя залами, где тетушки, где дядюшки, где братцы и сестрицы,-- лучше, гораздо лучше. И, отдышавшись на диванчике, затеваем игру. В школу.

   Уроки. Эндрю, Люси, Чарли и все учатся.

   -- Володя, ты видел на стекле?

   -- Кого?

   -- Не знаю. Когда мы убегали.

   -- Что?

   -- Прижался...

   -- Глупости. Ты не знаешь, тысяча и тысяча сколько будет?

   -- Две тысячи, мистер Чарли.

   -- Неправда.

   И вдруг розовые щечки мистера Чарли бледнеют в гневе.

   -- Неправда. Ты не выучила урока, Люси. Тебя наказать! Тебя в чортов чулан. Тебя высечь...

   Я не плачу. Все мальчики удивляются, что я не плачу. Гляжу с безумной смелостью в побелевшее лицо мистера Чарли. У мистера Чарли вздрагивают ноздри и вспыхивают голубые глазки, совсем как когда я его раздразню и он бросается на меня с ножом, с палкой, с камнем, вдруг сильный и страшный. Но теперь не страшно. И тихим голосом шепчу:

   -- Меня ты не будешь сечь.

   Конечно, мальчики смотрят, удивляются, ждут... Их много. Я одна. Я должна поддержать имя царевны... Но мистер Чарли зовет Боба и Джека. Они ведут меня.

   Иду. Вижу ведь, что противиться нет смысла. И кричать тоже. Выходим так за трельяж; встречаем одну тетю и двух двоюродных братьев.

   -- Какое у тебя лицо злое, Верочка!

   Еще бы! Они не видят Джека и Боба. Не знают, что Володя мистер Чарли и зачем меня ведут.

   В чулане чортовом темно и душно. Они бросают меня на пол. Они раздевают меня, чтобы сечь. Все равно, я сама своя, и непобедима. Так и мучеников били, но обидеть не могли. Володя сечет меня своей ручонкой. Это, конечно, ужасно больно. Я не кричу...

   И вдруг побеждена, Сама побеждена. Сама хочу так. И мне сладки удары, и душная темнота, и тайна, и жгучий стыд в чортовом чулане...

   Стала с тех пор всякая игра тою игрою. Всякая игра, чтобы можно было сказать друг другу: пойдем играть так-то или так-то. Но глаза наши знали и избегали встречи.

   В деревне была палатка. Настоящая палатка: белая с красной каймой. На лугу вбивался шест, и она растягивалась на колышках широко вокруг. Играли в фабрику. На суку лиственницы сидел Володя и бил меня длинным кнутом. Вертелась веревка вокруг дерева, и кружилась моя голова так, что с хриплым стоном я падала на траву. Тогда он ударом носка подымал свою лошадь и гнал ее в палатку.

   Лошадь заболела. У лошади удар от солнца и кружения. Ее нужно лечить. В палатке лошадь лечит ветеринар. Володя ветеринар...

   -- Вера, отчего ты не такая?

   -- Я такая.

   -- Так нет.

   -- Я могу и такой быть. Только теперь вот не хочу.

   Володя благоговеет... Лежу и слушаю, как шмель гудит и шлепается о полотно палатки, и так в груди шлепается сердце, а в голове гудит. А выйдешь из молочного полусвета, где пахнет травой и кореньями, слепит солнце и заливает щеки жара.

   -- Володя, зачем люди стыдятся друг друга? Мы не будем.

   -- Мы никогда не будем.

   В доме нашем деревенском большая, двухсветная зала отделена от столовой узенькою, темною диванной. Вправо и влево -- как две норы, и совсем почти заполнены двумя маститыми, древними, клеенчатыми диванами. Залезали мы с Володей в последнюю темноту по широкой прохладной клеенке. Я вперед. Он позади.

   Если так смотреть в темноту долго, носом приткнувшись к клеенке, то увидишь светленького чортика: маленький, и блестит, как волчий глаз ночью...

   За рощей речка в густых кустах. Мы раздевались. Никто не знал. Купались. Глядели. Я хотела хуже. Хуже. Чтобы было все хуже и придумывала и удивлялась, что все так выходило не то, что мне хотелось, что было, что должно было быть. И если бы могло быть хуже, совсем стыдно, тогда стало бы хорошо.

   Мы ходили со своей тайной, где я была сильна и слабостью своею вольною, и властью отказа, где Володя сгорал бессилием и злобою, ходили среди обманутых больших и обманывающих, и было нам смешно, и гадко, и гордо. И я любила смущать больших словами, когда замечала, какие слова смущают их.

   Зимою читали что-то... о каких-то народах, их верованиях. Я спросила Александру Ивановну:

   -- Все верят в своего бога. Почему наш настоящий?

   -- Я обещала твоей маме не говорить с тобою о религии. Иди спроси ее.

   Тогда я поняла и ее тайну, и что Бога не было.

II

БИЧ

   У меня было желание.

   Желание мое было -- бич. Бич для того, чтобы втыкать в передок карфашки.

   Мое желание родилось, когда я, выездив Руслана, катала на нем фельдшерицу, в которую была влюблена.

   Выездить Руслана было трудно: большая победа. Телом к телу борьба неравная, уже после того, как из-под опрокинутой карфашки я выползала на свободу и глядела из своей канавы с вожделением на покинутую дорогу, с обидой на упрямого осла. Он же, оборвав упряжные ремни, щипал и жевал сочную траву со степенным благодушием!

   К заду подойти и втолкнуть в оглобли было неприятно: Руслан охотно брыкался обоими задними копытами вверх. К морде, и держать за повод -- бесполезно. Руслан ощеривался и сводил набок всю оголенную розовую челюсть с желтыми еще молодыми зубами, но даже головы не поворачивал и выпяливал на меня сердито свои глаза с лиловыми белками.

   Тогда-то и начиналась борьба.

   Обняв его серую короткую шею, напрягая свою узкую грудь и упругий живот, я толкала врага частыми, напористыми толчками к косогору, пока не сдвигались упрямые ноги, втиснувшиеся в промозглую землю на дне.

   Помявшись на месте и помесив канавную жижицу обеспокоенными копытами, Руслан решался, наконец, откачивался в сторону от меня, медленно взбирался на дорогу.

   Двумя прыжками опередив его, я хваталась за жестковолосую холку, вспрыгивала ему на острый хребет, зажимала ногами раздутые бока его сенного брюха, дергала уздечку, гикала, и тряским, хитро-мелким скоком подвигалась от покинутой, четырьмя колесами вверх, карфашки путем знакомым и неотвратимым к конюшне.

   Но ко дню рождения моего желания уже далеко позади было геройское время моей борьбы, и казалось -- повториться прошлое не могло. Теперь Руслан возил меня рысью и вскачь по дорогам лесным, полевым и деревенским. И я катала поповну, катала дочь управляющего, раз даже Александру Ивановну, мою воспитательницу, очень не любившую канавы, и раз самое ее -- фельдшерицу.

   А Володю не катала. Володя говорил, что на осле скучно. Но он просто боялся, потому что был труслив.

   Вот тогда, когда катала фельдшерицу, оно и родилось -- мое желание.

   Желание бича!

   Бич для того, чтобы втыкать в передок карфашки!

   Бич с высоким гнутким стволом, с тонким стройным перегибом и тонким, длинным и крепко сплетенным ремнем.

   Я чувствовала его в руке, знала упругие толчки тростникового ствола о сжатые мои пальцы, видела перед собою стройную его линию высоко вверх, и перегиб, из которого, конечно, не могла торчать острая палочка, как всегда из моих игрушечных кнутиков.