Продлилось это наваждение только несколько минут. Опомнились в неожиданной тишине.
— Гоже как, — пробормотал Прохор с мечтательной улыбкой. — Ишь ты, песня-то и вовсе незнакомая, а гоже… На голос-то как? Как поют-то ее?
— А не знаю еще, — ответил Егор безмятежно. — Какие слова сложишь, такие, чай, и петь станут.
От слов чара развеялась; все заговорили, зазвенели посудой. Устин Силыч самолично пришел к столу, за которым сидел Егорка и принес мисочку с морошковым вареньем.
— Вы, господин хороший, надолго ль останетесь? — спросил он, сладко улыбаясь. — Чай, лестно было бы еще послушать, сударь мой, и взял бы я недорого с вашей милости…
Егорка легко рассмеялся.
— Да я и не тороплюсь вроде, Устин Силыч. Пожил бы, коли никто не гонит…
Молодой русый парень в косоворотке с вышитым воротом, сидевший со старателями, навеселе, но не пьяный, с живыми глазами, сказал задорно:
— А песенку-то, чай, сам сочинил? Ты, музыкант, вот что, ты вот сыграй «Погиб я, мальчишечка», это дельно.
— Душевную песню, значит? — спросил Егорка. — Про жизнь, окаянную да тошную?
Влас захохотал и хлопнул себя по колену: «О-хо-хо, поддел!» — но старатели, которые не слыхали их с Егором дорожного разговора, не поняли и потому не поддержали.
— И то! — русый парень укоризненно покосился на Власа. — Ты, чай, так только…
— Про жизнь постылую, стало быть? — повторил Егорка, посуровев лицом. — Ладно, человек добрый, будет тебе про горе да бездолье, только не мастер я словами-то сказывать. Ты сам скажи, какие слова в сердце твоем загорятся.
Старатели сошлись поближе в предчувствии потехи, но потехи не вышло. На простецкую лихую мелодию то, что играл Егорка, оказалось вовсе непохоже.
Скрипка зарыдала человечьим надрывным плачем. Морок, уже не медленный и сладкий, а тяжелый и темный сжал сердца, стеснил горло — ветер воет в трубе, неприютный бродяга, некрещеный да брошенный младенчик, свищет в поле метель, бредет по тракту одинокий странник — мороз свел пальцы, ознобил душу, лицо — как застылая маска… вымерзли озими, содрали с крыш солому, ревут голодные коровы, бабы воют по покойнику раздирающими голосами… или это ветер поет отходную неприкаянным душам… бредут по тракту колодники…[5] подскакивает на колдобинах телега, подскакивает неживое тело на голых досках… отмучился, не дошедши… погиб мальчишечка…
На этот раз тяжелая тишина пала, как занавес, только всхлипывал в уголке, уткнув в шапку лицо, пьяненький заезжий мужичок с козлиной бородкой. Общую мрачную думу нарушил страшный мужик с рваным лицом. Он легко, будто в ополовиненной четвертной была не водка, а чистая вода, встал из-за стола и подошел к Егору упругой рысьей походкой. В черных пальцах, откуда ни возьмись, появилась белая ассигнация, и мужик хлопнул ее на стол перед Егором — только ахнули деревенские.
— Распотешил ты меня, — сказал рваный глухо. — Утолил душеньку-то. Чай, выпьешь за мое здоровье.
— Спасибо на добром слове, — тихо ответил Егор.
Бешеные эти деньги его будто бы вовсе и не обрадовали. Егор с минуту смотрел на бумажку, вроде как колеблясь — брать ли, нет ли — но все-таки взял и чуть улыбнулся.
— Чай, корову справить можно, — пробормотал Влас еле слышно.
Рваный мужик удостоил его кривой презрительной ухмылкой и ушел к себе в угол так же цепко и трезво. Егорка сложил скрипку на зеленый бархат и тронул чайник кончиками пальцев.
— Вот и кипяток-то остыл, — сказал он огорченно.
Простые эти слова отчего-то насмешили его слушателей.
— Уши-то поразвесили, да рты порасстегивали! — выговорил русый парень, давясь от смеха.
— И то, — вторил Влас. — Чай, песня-то душевная!
— Георгий, — вдруг окликнули негромко посреди общего веселья. — Георгий, позвольте сказать вам пару слов…
Егорка оглянулся.
Тот самый интеллигентного вида болезненный мужчина в шелковом кашне подошел близко и теперь смотрел на Егора странными глазами.
— Чего сказать-то желаете? — спросил Егор, отставив остывший чайник.
— Прошу прощения за беспокойство. Гремин, Павел Денисыч, к вашим услугам… Вы учились в Петербурге?
— Где?
— Вы учились в Петербурге, — уже не спрашивал, а утверждал Гремин. — Не возражайте. Это очевидно. Вы учились в консерватории?
— Нет, — сказал Егорка. — В этой самой… как вы, сударь, сказали, не обучался. А Петербург, он, чай, далеко?