Им вовсе все равно, живое они гонят или неживое. Они — стихия. И именно потому, что лешаки всегда понимались, как стихия, Демьян поверил, что им многое открыто. А в музыку он вообще не мог не поверить — музыка и у него в душе всегда звучала, он ее отовсюду слышал. Лешакова ужасная песня теперь в душе огнем горела; один человек помрет — жаль, а если такой кусок мира со всем живым, что ни на есть? Душа кровью изойдет…
Демьянка сидел на ограде около барской усадьбы и думал, каково это — идти душегубствовать, жизнь силой отбирать, пусть и у такого поганца, как купчина. Есть, конечно, навий зов, чара — но купец-то, все-таки, не баба, чтобы Демьяновым голосом очароваться. Господа говаривали, что возможно кого угодно голосом заворожить, но Демьян не особенно верил. А значит, придется войти в зеркало, да в чужом доме, перед иконами, схватить живого человека клыками за горло…
Не силу пить — кровь. Украсть. Вроде как поганый упырь, что по ночам малых детей в колыбельках душит. Демьяна передергивало от омерзения.
Одно дело — проводы обреченной от Бога души, другое — смертоубийство. Демьян-то, пожалуй, что и не способен на смертоубийство, вот в чем незадача.
Оттого, что он не мог решиться, и вышло, что обитатели дома решились раньше.
Никого из живых, а тем паче — из живых людей не боялся Демьян ночью при месяце. Он слышал, как из дому вышел купцов Игнат, но ему и в голову не могло прийти, что Игнат станет по нему из ружья палить. Демьян же был — сова, а сова — птица не промысловая, да и не та хищная птица, которую всем застрелить охота. И то сказать — цыплят не ворует.
А Игнат на сей раз не промахнулся.
Демьян услышал выстрел — и тут же дробью хлестнуло, как кипятком. Боль вышвырнула его в человечий облик; он оказался лицом к лицу с Игнатом и показал клыки, как раненый волк.
— Прочь с дороги, живой! — прошипел Демьян, чувствуя, как вместе с кровью из раненого бока течет навья сила. Он знал, что выглядит жуткой нежитью, был уверен, что Игнат шарахнется — и ошибся.
Игнат, отступив на шаг, с совершенно дикими глазами, не опуская ружья, выстрелил из второго ствола — в грудь Демьяну, в упор.
Боль окрасила Демьянову ночь в багровый цвет, целиком, вместе с небесами — и глаза заволокла рдяная[28] пелена. Он вырвал ружье у Игната из рук легко, словно у ребенка, отшвырнул в сторону — вот теперь-то Игнат и шарахнулся, но только чтоб дотянуться до поленницы, да полено вытащить. Никакого навьего зова не вышло, никакой смертной чары — обычная драка, не иначе, чем в кабаке, когда хватают все, что под руку попало, да и лупят по чём попало, без всякой пощады и милосердия.
Не было у Демьяна ни сил, ни времени на церемонии, на беседы, раздумья да прощальные поцелуи — и собеседник нынче вышел не тот. Демьян даже про клыки забыл — врезал кулаком в подбородок, а другим-то — под ребра, будто с Игнатом на кулачки дрался, а Игнат двинул поленом — Демьян подставил локоть, хоть вовсе не следовало бы: хоть и мертвяк, но боль он отлично чувствовал. Полено — это уж вовсе подлое дело, подумал Демьян, схватил Игната за рукава, дернул к себе и впился бы клыками в шею сбоку, но тот вертелся, вышло как-то около уха, зацепил жилу, кровь хлынула, Игнат взвыл ужасным голосом, заваливаясь назад, Демьян нагнулся за ним, сжимая зубы — в крови была грубая, грязная сила, но ее было много, от нее ушла боль, и ночь осветилась лунным сиянием…
Вот тут-то и врезалось страшно холодное острие даже не в тело — в навью суть Демьянки, в душу, если и вправду у мертвяков есть душа — в сердце. «Колом? Железом?» Мир треснул и стал разваливаться на части, а Демьянка в самое свое последнее мгновение стиснул клыки мертвой хваткой, как охотничий пес, издыхая, все же хватает медведя, чтоб наверняка не ушел — и понял, что в Нави ему уж не удержаться и никогошеньки больше не видеть.
Ни барыни своей Гликерии Тимофеевны, ни маленькой Аришки, ни новых друзей-лешаков. И ничегошеньки-то не вышло, кроме сплошной боли — Охоты не отвел, только сам пропал. «Ныне отпущаеши», — успел подумать Демьян, и еще: «Ариша…» — и растворились врата в незнаемое…