Пригородные садики стоят как бы на краю света и через заборы смотрят в безликую бесконечность равнины. Сразу же за рогатками карта страны становится безымянной и космической, как Ханаан. Над этим узким затерянным клочком земли вновь открылось небо, что глубже и обширней, чем где бы то ни было, небо огромное, как купол, многоэтажное и втягивающее в себя, полное недоконченных фресок и импровизаций, взлетающих драпировок и нежданных вознесений.
Как выразить это? Тогда как другие города развивались в направлении экономики, росли статистическими цифрами, количественно — наш город вступал в существенность. Здесь ничего не происходит понапрасну, ничего не случается без глубокого смысла и без преднамеренности. Здесь события отнюдь не эфемерные фантомы на поверхности, корни у них тут уходят в глубь вещей и достигают сути. Здесь каждую минуту что-то разрешается — в единичном числе и на вечные времена. Все дела происходят здесь только единожды и окончательно. Потому такая значительность, подчеркнутость, печаль во всем, что случается здесь.
Сейчас, к примеру, дворы утопают в крапиве и бурьяне, сараи и покосившиеся, обомшелые дворовые строеньица до подмышек погружены в гигантские лопухи, громоздящиеся до самых гонтовых крыш. Город стоит под знаком сорняков, дикой, яростной, фанатической растительности, устремляющейся ввысь дешевой, дрянной зеленью — заразной, злобной и паразитической. Сорняки горят, подпаленные солнцем, устьица листьев выдыхают пылающий хлорофилл; крапивные армии, буйные и прожорливые, пожирают цветочные культуры, вторгаются в сады, за ночь обрастают задние безнадзорные стены домов и сараев, свирепствуют в придорожных канавах. Поразительно, какая неистовая, тщетная и непродуктивная витальность таится в этой беззаветной крупице зеленой субстанции, в этом производном солнца и грунтовых вод. Из щепотки хлорофилла она вытягивает, выстраивает в пожаре летних дней буйную эту и пустую ткань, зеленый мякиш, сторично расплодившийся миллионами лиственных пластинок, окрашенных в зеленый цвет, пронизанных жилками, просвечивающих водянистой, вегетативной, травянистой кровью, пушистых и мохнатых, источающих острый, бурьянный, полевой запах.
В те дни заднее, выходящее во двор окно склада нашей лавки слепло от зеленого бельма и было заполнено зелеными отсветами, лиственными отблесками, бумажным шелестом, волнением растительной рвани, ужасающим буйством этой дворовой чудовищной преизобильности. Сходя в глубокую тень, склад мерцающе перелистывал все оттенки зелени, зеленые отсветы волнисто растекались по нему на всю подсводную глубину, как в шумящем листвою лесу.
Город, словно в столетний сон, впадал в это неистовство — теряя сознание от пожара, оглушенный сиянием, и спал, спал, оплетенный паутиной, заросший бурьяном, тяжело дышащий и пустой. В комнатах, зеленых от вьющихся растений на окнах, подводных и помутнелых, угасали, как на дне старой бутылки, племена мух, навеки плененные и замкнутые в болезненной агонии, которая выражалась в монотонных протяжных стенаниях, в гневном и жалобном жужжании. Окно помаленьку собирало на себя всю эту кружевную разнообразную фауну для предсмертного пребывания: огромных длинноногих комаров, которые долго обстукивали стены тихой вибрацией блуждающих полетов, прежде чем окончательно оседали уже мертвые и неподвижные на стеклах, целое генеалогическое древо мух и насекомых, выросшее на окошке, разветвившееся медлительными странствиями по стеклам, размножившееся поколениями изысканных крылатых созданий — синеватых, металлически-зеленых и стеклянистых.
Над витринами лавки тихо шелестят под жарким дуновением большие, светлые, слепые маркизы и пылают полосато и волнисто в солнечном сиянии. Мертвый сезон хозяйничает на пустых площадях, на выметенных ветром улицах. Далекие горизонты, вобравшие в себя сады, стоят в сверкании небосвода ослепленные, утратившие сознание, как будто только что слетели огромным сияющим полотнищем с пустоты небесной — светлые, пылающие, продранные на лету — и, через минуту уже изношенные, дожидаются нового заряда блеска, чтобы в нем обновиться.
Что делать в такие дни, куда бежать от зноя, от тяжелого сна, который в душные полуденные часы морой наваливается на грудь? Иногда мама в такую погоду нанимала экипаж, и все мы, стиснутые в его тесной коробке — приказчики с узелками на козлах либо цепляясь за рессоры, — выезжали за город, на «Горку». Мы въезжали в холмистый неровный пейзаж. Карета долго одиноко карабкалась в него между горбами полей, утопая чуть ли не по ступицы в золотой жаркой дорожной пыли.