Книга… На заре детства, на раннем рассвете жизни горизонт сиял ее мягким светом. Она лежала во славе на отцовском столе, и отец, погрузившись в нее, тихо и терпеливо тер послюненным пальцем изнанку переводных картинок, пока слепая бумага не начинала туманиться, мутнеть, манить блаженным предчувствием и вдруг хлопьями слезала, открывая павлиноокий, обрамленный ресницами краешек, и взор, замирая, сходил в девственный рассвет Божьих красок, в чудесную влажность наичистейшей лазури.
О это снятие бельма, о вторжение блеска, о блаженная весна, о отец…
Иногда отец вставал и отходил от Книги. Тогда я оставался один на один с нею, и ветер пролетал по ее страницам, и картинки восставали.
И когда ветер тихо перелистывал ее, вывеивая цвета и фигуры, по колонкам ее текста пробегала дрожь, пропуская между буквами стайки ласточек и жаворонков. И вот так, рассыпаясь, она улетала страница за страницей и мягко впитывалась в пейзаж, насыщая его красочностью. Порой она спала, и ветер тихо раздувал ее, точно столепестковую розу, и она открывала лепестки один за другим, веко из-под века — все незрячие, бархатистые, спящие, скрывавшие в самой сокровенной своей глубине, на донце лазурный зрачок, павлинью сердцевину, крикливое гнездо колибри.
То было очень давно. Мамы тогда еще не было. Я проводил дни наедине с отцом в нашей в ту пору огромной, как мир, комнате.
Свисающие с лампы призматические кристаллики наполняли ее рассеянными красками, разбрызганной по всем углам радугой, и когда лампа поворачивалась на своих цепях, по комнате блуждали разноцветные радужные фрагменты, как будто, обращаясь, перемещались сферы семи планет. Я любил стоять между ногами отца, обнимая их, словно колонны. Иногда он писал письма Я сидел на столе и восхищенно следил за завитушками подписи, причудливыми и заверченными, как трели колоратурного певца. На обоях, подобно почкам, набухали улыбки, проклевывались глаза, вершились какие-то каверзы и проделки. Для моего развлечения отец пускал из длинной соломинки мыльные пузыри. Они ударялись о стены и лопались, оставляя воздуху свою многоцветность.
Потом пришла мама, и эта ранняя светлая идиллия кончилась. Обольщенный материнскими ласками, я забыл об отце, жизнь моя потекла новым, совершенно отличным путем без праздников и чудес, и, быть может, я никогда бы не вспомнил про Книгу, если бы не та ночь и не тот сон.
Однажды я проснулся на темном зимнем рассвете — под завалами тьмы глубоко внизу тлела угрюмая заря — и, храня еще под веками мурашки туманных фигур и знаков, принялся с горечью и тщетными сожалениями смутно и путано вспоминать старую пропавшую Книгу.
Никто меня не понимал, и, раздраженный этой тупостью, я укорял и донимал родителей.
Босиком, в одной ночной рубашке я, дрожа от возбуждения, перебрал всю отцовскую библиотеку и, разочарованный, рассерженный, беспомощно описывал остолбеневшей аудитории эту неописуемую вещь, с которой не могли сравняться ни одно слово, ни один образ, нарисованный моим дрожащим удлинившимся пальцем. Я без конца исчерпывался в запутанных противоречивых объяснениях и плакал от бессильного отчаяния.
Они стояли надо мной, беспомощные, растерянные, стыдясь собственного бессилия. Но в глубине души чувствовали свою вину. Моя вспыльчивость, нетерпеливый, гневный, требовательный тон придавали мне преимущество вполне обоснованной претензии. Они подбегали с разными книжками и совали мне в руки. Я с негодованием отшвыривал их.
Одну из них, толстый тяжелый том, отец снова и снова робко подсовывал мне. Я раскрыл ее. То была Библия. На ее страницах я увидел великое паломничество животных, растекшееся по дорогам, разветвившееся вереницами по дальней обширной стране, увидел небо все в птичьих стаях и шуме крыл, огромную перевернутую пирамиду, чья далекая вершина касалась Ковчега.
Я с упреком поднял на отца глаза.
— Отец, ты же знаешь, — воскликнул я, — ты же все знаешь, не скрывай и не выкручивайся! Эта книжка выдала тебя! Зачем ты даешь мне этот искаженный апокриф, тысячную копию, неумелую подделку? Куда ты дел Книгу?
Отец отвел взгляд.
Шли недели, и возбуждение мое спало, утихло, однако в душе у меня по-прежнему светлым огнем горел образ Книги, великого шелестящего Кодекса, растревоженной Библии, по страницам которой пробегал ветер, волнуя ее, как огромную рассыпающуюся розу.
Отец, видя, что я стал спокойнее, как-то подошел ко мне и тоном ласкового убеждения сказал:
— В сущности, существуют только книжки. Книга — это миф, в который мы верим в молодости, но с годами перестаем воспринимать ее всерьез.