Выбрать главу

И иногда случалось, что босой, посконный деревенский мужичок недоверчиво приотворял дверь лавки и робко заглядывал в нее. Для томящихся от скуки приказчиков это оказывалось немалой удачей. Точно пауки при виде мухи, они мгновенно сбегали по лестницам и вот уже окружали, тянули, подталкивали, забрасывали тысячей вопросов смущенно улыбающегося мужичка, отрезая его от выхода бесстыдной своей назойливостью. Он чесал в затылке, улыбался, доверчиво поглядывая на угодливых ловеласов. Ага, нужен табак? А какой? Самый лучший, македонский, янтарно-желтый? Нет? Значит, обычный, трубочный? Махорка? Да заходите же, заходите! Не стесняйтесь. Приказчики, сыпя любезностями, подталкивали его, направляя в глубь лавки к боковому прилавку возле стены. Приказчик Леон, зайдя за прилавок, пытался выдвинуть несуществующий ящик. Как он, бедняга, мучался, как кусал губы в напрасных усилиях. Нет, чтобы открыть его, надо было с размаху, изо всей силы колотить по прилавку кулаком. Мужичок, подзуживаемый приказчиками, делал это с усердием, сосредоточенностью и старательностью. Когда же и это не помогало, забирался на прилавок и, сгорбленный, седенький, топал по нему босыми ногами. Мы покатывались со смеху.

Тогда-то и произошел тот достойный сожаления инцидент, наполнивший нас всех горечью и стыдом. Никто из нас не был безвинен, хотя действовали мы вовсе не по злому умыслу. Виной тут была, скорей, наша легкомысленность, недостаток серьезности и понимания высоких забот отца, наша опрометчивость, которая при непредсказуемом, тревожном и склонном к крайностям отцовском характере и привела к поистине роковым последствиям.

Пока мы, стоя полукругом, ото всей души веселились, отец тихонько вошел в лавку.

Мы прозевали это. Заметили мы отца только когда внезапное постижение происходящего молнией пронзило его и исказило черты диким пароксизмом негодования. Прибежала перепуганная мама.

— Что с тобой, Иаков? — бездыханно выкрикнула она.

Мама хотела стукнуть его по спине, словно он подавился. Но было уже поздно. Отец весь нахохлился и ощетинился, его лицо поспешно распадалось на симметричные члены ужаса, прямо на глазах неудержимо закукливалось под гнетом необъятной катастрофы. И прежде чем мы сумели понять, что происходит, он вдруг завибрировал, зажужжал и взмыл чудовищной, гудящей, сине-стальной мухой, которая в безумном полете принялась биться о стены лавки. Удрученные до глубины души, мы слушали безнадежный плач, глухую жалобу, красноречиво модулированную, бегущую под темным потолком лавки вверх и вниз через все регистры бесконечной боли, неутоленного страдания.

Мы стояли в полном замешательстве, глубоко пристыженные этим горестным фактом, пряча друг от друга глаза. Хотя в глубине души чувствовали определенное облегчение, оттого что в критическую минуту отец все-таки нашел выход из крайне конфузной ситуации. Мы поражались бескомпромиссному героизму, с каким он без раздумий ринулся в тупик отчаяния, из которого, похоже, уже не было возврата. Впрочем, этот шаг отца следовало воспринимать cum grano salis[8]. Скорей, то был некий внутренний жест, внезапная и отчаянная демонстрация, оперирующая тем не менее минимальной дозой реальности. Не следует забывать: большую часть того, о чем я тут рассказываю, можно отнести на счет летних аберраций, каникулярной полуреальности, безответственных маргиналий, протекающих без всяких гарантий на рубежах мертвого сезона.

Мы молча слушали. То было утонченное возмездие отца, его отместка нашей совести. Отныне мы навеки были осуждены слышать это скорбное низкое гудение, эту жалобу, которая становилась все настойчивей, все горестней, а потом вдруг умолкала. Мы с облегчением наслаждались тишиной, благодетельной паузой, и в нас рождалась робкая надежда. Однако через минуту гудение возвращалось — еще безутешней, еще горестней и раздраженней, и мы понимали, что для беспредельной этой боли, для этого вибрирующего проклятия, обреченного бездомно биться о стены, нету ни конца, ни высвобождения. Этот глухой к любым уговорам плаксивый монолог и паузы, во время которых отец, казалось, на минуту забывал о себе, чтобы тут же пробудиться с еще более громким и гневным плачем, как будто он с негодованием отрицал предыдущий миг умиротворения, чудовищно возмущали нас. Страдание, которому нет предела, страдание, упорно замкнувшееся в кругу собственной мании, страдание, что самозабвенно, остервенело предается самобичеванию, в конце концов становится невыносимым для беспомощных свидетелей несчастья. Это неустанное, гневное взывание к нашей жалости заключало в себе чересчур явный укор, слишком резкое обвинение нашего благополучия, чтобы не пробуждать сопротивления. И все мы в душе были преисполнены негодования, а отнюдь не сокрушения. Неужели для отца и впрямь не было другого выхода, кроме как слепо ринуться в это плачевное и безнадежное состояние, и неужели, попав по своей или нашей вине в него, он не мог найти в себе достаточно силы духа, достоинства, чтобы не жалуясь, безропотно сносить его? Мама вообще с трудом сдерживала гнев. Приказчики, сидя в отупелом остолбенении на лестницах, предавались кровавым мечтам, мысленно гонялись с кожаными мухобойками по полкам, и глаза у них заходились красным цветом. Полотняная маркиза над порталом ярко колыхалась в зное, дневная жара семимильными шагами неслась по светлой равнине, опустошая под собою далекий мир, а в полумраке лавки кружил под темным потолком мой отец, безвыходно запутавшийся в петле своего полета, обезумевший, изматывающий себя отчаянными зигзагами бессмысленной гонитвы.

вернуться

8

  Букв, с крупинкой соли, т. е. критически, с оговоркой (лат.).