По этим глухим фетровым ступеням отец сходил в глубины генеалогии, на дно времен. Он был последним в роду, был Атласом, на плечах которого возлежало бремя безмерного завета. Дни и ночи отец размышлял над смыслом этого завета, пытался во внезапном озарении постичь его суть. Не раз, полный надежд, он вопросительно взглядывал на приказчиков. Не находя в душе своей знаков, без проблесков, без указаний, он ждал, что им, молодым и наивным, только что вышедшим из кокона, внезапно будет явлен, возвещен смысл лавки, что оставался сокрытым от него. Он припирал их к стене упорным подмигиванием, но они, тупые и бессмысленные, избегали его взгляда, опускали глаза и плели какую-то сущую бессмыслицу. По утрам, опираясь на высокий посох, отец, как пастух у водопоя, бродил среди этой незрячей отары, сбивающейся в плотные заторы, среди этих колышущихся, блеющих, безголовых шерстяных туловов. Отец все еще ждал, еще оттягивал ту минуту, когда он поднимет свой народ и вместе со всем этим навьюченным, кишащим, бесчисленным Израилем двинется в гудящую ночь…
А ночь за дверью была как будто из свинца — без пространства, без дуновения, без дороги. Через несколько шагов она заканчивалась тупиком. Человек, как в полусне, топтался у этой стремительно возникшей границы, и пока ноги его увязали, исчерпав скудное пространство, мысль, не останавливаясь, неслась дальше и подвергалась неустанным допросам, дознаниям, ведомая по всем бездорожьям этой черной диалектики. Дифференциальный анализ ночи проистекал из себя самого. Но в конце концов ноги останавливались в том самом глухом закоулке, из которого не было выхода. Во мраке, в глухом безмолвии человек часами простаивал, как перед писсуаром, в сокровеннейшем закоулке ночи с чувством блаженной пристыженности. И только брошенная на собственное попечение мысль потихоньку распутывалась, сложная анатомия мозга свивалась, как с клубка, и среди язвительной диалектики длился бесконечный абстрактный трактат летней ночи, кувыркался между логическими зигзагами, поддерживаемый с двух сторон неутомимыми, терпеливыми выпытываниями, софистскими вопросами, на которые не было ответа. Так, профилосовствовавшись на спекулятивных просторах ночи, он вступал, уже бесплотный, в последнюю, окончательную глухомань.
Было уже далеко заполночь, как вдруг отец оторвался от бумаг и вскинул голову. Исполненный важности, он встал, широко раскрыв глаза, весь обратившись в слух.
— Он идет, — возвестил отец, и лицо у него пылало. — Откройте ему.
Но прежде чем старший приказчик Теодор успел подбежать к загражденной темнотой стеклянной двери, в нее уже протиснулся нагруженный свертками долгожданный гость — чернобородый, праздничный, улыбающийся. Пан Иаков, взволнованный до глубины души, выбежал ему навстречу, поклонился, раскрыл объятия. Они обнялись. С минуту казалось, будто черный, низкий, блестящий паровоз, за которым тянется вереница вагонов, бесшумно подъехал к самым дверям нашей лавки. Носильщик в железнодорожной фуражке втащил на спине огромный сундук.
Мы так никогда и не смогли узнать, кем на самом деле был этот блистательный гость. Старший приказчик Теодор упрямо стоял на том, что то был собственной персоной Христиан Сейпель и Сыновья (прядильные и ткацкие машины). Никаких доказательств тому не было, и мама очень сомневалась в истинности этой концепции. Но в любом случае никто не сомневался, что то был могущественный демон, один из столпов Всеобщего Союза Кредиторов. Черная благоуханная борода обрамляла его толстое, лоснящееся, исполненное достоинства лицо. Отец подвел его, приобняв за плечи, к своему бюро.
Мы не понимали иностранного языка, но с почтением слушали их церемонную беседу, перемежаемую улыбками, прищуриваниями и осторожными, прямо-таки ласковыми похлопываниями друг друга по плечу. После обмена этими предварительными знаками учтивости они перешли к делам. На бюро разложили книги и бумаги, откупорили бутылку белого вина. С лицами, искаженными гримасой раздраженного удовлетворения, они, держа в уголках рта ароматные сигары, обменивались краткими паролями, односложными сообщническими знаками, судорожно тыча пальцами в соответствующую позицию в книге, и глаза их лукаво блестели, как у авгуров. Постепенно дискуссия становилась все жарче, было заметно, что оба с трудом сдерживают возмущение. Они кусали губы, горькие потухшие сигары свисали изо ртов, на лицах внезапно проступило выражение разочарованности и неприязни. Их трясло от сдерживаемого негодования. Отец дышал носом, на щеках у него выступили красные пятна, волосы дыбились надо лбом в капельках пота. Ситуация обострялась. Был миг, когда оба вскочили со своих мест и, вне себя от ярости, стояли, тяжело дыша и слепо поблескивая стеклами очков. Перепуганная мама, желая предотвратить катастрофу, принялась умоляюще стучать отцу по спине. При виде дамы оба спорщика пришли в себя, вспомнили про кодекс светского поведения, с улыбкой обменялись поклонами и вновь уселись, дабы продолжить работу.