Отныне правило хорошо усвоено: наличие про тивопоставления теории и практики с непреложной силой выступает перед нами, так что обоснованность этих двух величин даже не обсуждается: сколько бы мы ни переворачивали эти два термина, они всегда оказываются налицо.
Не в этом ли состоит суть одной из наиболее глубоко вкоренившихся привычек современного западного мира – или мира вообще, мира, который, по мнению Запада, может быть унифицирован, стандартизован? Мира, где, независимо от распределения ролей, каждый из нас в своем уголку занимается тем же, что и всякий другой в своем: революционер чертит модель государства будущего, военачальник разрабатывает план будущих военных действий, экономист занимается построением кривой планируемого прироста... Столько схем навязано миру, каждая из них отмечена столь образцовой идеальностью, что, как говорится, остается лишь «претворить» их в жизнь. Но что значит «претворить»? Когда они реализуются в окружающей действительности? Во-первых, реализация предполагает мысленное конструирование модели «лучшей жизни»; затем – наличие воли, чтобы перенести данную модель на действительность. Перенести – значит «спустить сверху», как бы сделать оттиск, а стало быть, еще и надавить, навязать силой. Таким моделированием мы пытаемся охватить все стороны реальной действительности, и в этом нами руководит наука, ведь известно, что именно наука составляет основу всякого моделирования (и прежде всего математического), тогда как техническое исполнение, равно как и практическое применение модели с целью материально преобразовать реальный мир признается доказательством эффективности модели.
Возникает вопрос: если успешное владение технологией моделирования позволяет человеку подчинить себе природу, то нельзя ли распространить эту технологию и на область управления человеческими отношениями? Рассуждая в смысле древнегреческой дихотомии «теория/практика», тот же вопрос можно сформулировать несколько иначе: возможно ли понятие эффективной модели, существующее на уровне производства, творчества (poiesis), распространить также и на область непроизводящего действия (praxis по Аристотелю), на сферу того, что «выполняется», а не того, что «производится»? Различение этих двух аспектов в конечном счете не оправдало себя, поскольку один аспект «калькирует» другой, действие «подражает» творчеству: даже когда от «вещей» мы переходим к человеческим отношениям, предпочтительнее оказывается и впредь сохранять за действующими лицами статус «техников» (мастеров, творцов, демиургов) как более внушающий доверие. Хорошо известно – и Аристотель впервые сам признал этот факт – что в основе эффективности технических изобретений лежит обязательное изучение «вещей» реального мира, освоение их в строгих терминах науки, тогда как человеческое поведение по сути своей не предопределено. Главная особенность человеческого действия заключается в том, что оно не подвластно всеобъемлющей силе законосообразности, и следовательно, в нем не так-то легко усмотреть отражение научных законов. Вот почему, подобно тому как у Аристотеля материя – эта ничем не связанная сила противодействия – оказывает более или менее сильное сопротивление «определению», налагаемому на нее формой, реальный мир человеческих отношений также оказывается практически невозможно «уложить» в создаваемые нами модели. Всегда с необходимостью будет существовать разрыв между нашей моделью для действия – тем, что видится нашему взору, устремленному ввысь, – и тем, чего нам удается достичь. Одним словом, практика всегда хоть чуть- чуть, но отклоняется от теории. А образец остается неизменно-совершенным где-то на горизонте рассмотрения. Идеал возносится к небесам – и становится недоступным.
2. Пока это лишь первое слово, сказанное в истории для освещения отношений между теорией и практикой, – но ведь философия не приемлет провалов! И в самом деле, разве допустимо оставлять столь беспомощным в окружающем мире человека, наделенного способностью к научной деятельности и благодаря науке познавшего совершенство сути вещей? Человеку пристало не только мыслить, но действовать и побеждать.
В спорах о форме и материи, или, говоря словами трагических поэтов Греции, о «наилучшем» и «необходимом», Аристотелю удалось вычленить способность, назначение которой – привести практику на смену теории, ликвидировать разрыв между ними. Речь идет об интеллектуальной (дианоэтической) добродетели, непосредственно подчиняющей себе наше действие и обеспечивающей искомое посредничество между теоретическим и практическим аспектами действия. Такая практическая мудрость есть не что иное, как то самое, что традиционно называется «рассудительностью» (phronesis). Ею обладает тот, кто способен самостоятельно и безошибочно разобраться в том, что для него хорошо и выгодно («Никомахова этика», VI, 5). Рассудительность не есть наука, так как занимается отдельными случаями, а не общими законами. Она не есть и искусство (techne), У потому что нацелена на действие (praxis), а не на производство (poiesis).