Тетя не появлялась перед клиентами, хотя Мэри временами видела ее тень за дверью и слышала шаги в коридоре, а один раз заметила ее испуганные глаза, глядящие в дверную щелку. Вечер казался нескончаемым, и Мэри жаждала избавления. Воздух был так насыщен дымом и спертым дыханием, что с трудом можно было разглядеть другой конец комнаты, и ее усталым, закрывающимся глазам лица мужчин представлялись бесформенными и искаженными, состоящими только из волос и зубов, с непомерно большими ртами. Те, кто уже напился под завязку и не мог больше принять ни капли, лежали на скамейках или на полу, словно мертвые, уткнувшись лицами в ладони.
Те, кто еще был достаточно трезв, чтобы держаться на ногах, столпились вокруг грязного маленького мерзавца из Редрута, который сделался душой общества. Шахта, на которой он прежде работал, теперь лежала в развалинах, и он пустился бродяжничать в качестве лудильщика, разносчика, побирушки и постепенно собрал целую коллекцию омерзительных песен, возможно, извлеченных им из грязных недр чернозема, где он когда-то чуть не похоронил себя заживо, и вот теперь всеми этими перлами он развлекал компанию в трактире «Ямайка».
От хохота, которым встречали его сальные остроты, дрожала крыша, и все это перекрывал рев самого хозяина. Мэри чувствовала нечто отталкивающее в этом безобразном, визгливом смехе, который каким-то странным образом не содержал в себе ни единой ноты веселья, но разносился по темным каменным коридорам и пустым комнатам наверху; он казался девушке каким-то вымученным. Разносчик выставил на потеху несчастного идиота из Дазмэри, который, совсем обезумев от выпивки, утратил всякий контроль над собой и, не в силах подняться, ползал по полу, как животное. Гости водрузили его на стол, и разносчик заставил идиота повторять слова своих песен, дополняя их действиями, под неистовый хохот толпы; и бедная скотина, возбужденная аплодисментами и поощрительными криками, отплясывала на столе, визжа от удовольствия и царапая свое родимое пятно сломанным ногтем. Мэри больше не могла этого вынести. Она тронула дядю за плечо, и тот обернулся к ней; по его лицу, раскрасневшемуся от жары, стекали струйки пота.
— Я больше не могу, — сказала девушка. — Вам придется самому позаботиться о своих друзьях. Я иду наверх, к себе в комнату.
Трактирщик вытер пот со лба рукавом рубашки и глянул на племянницу сверху вниз. Она с удивлением увидела, что он, хотя и пил весь вечер, остался трезв, и если и верховодил всей этой буйной, ошалевшей компанией, то явно знал, что делает.
— С тебя хватит, правда? — сказал Джосс. — Небось думаешь, что ты чересчур хороша для таких, как мы? Вот что я тебе скажу, Мэри. Ты спокойно простояла сегодня за стойкой, и за это ты должна на коленях благодарить меня. Они тебя не тронули, моя милая, потому что ты моя племянница, но если б ты не имела чести ею быть — ей-богу, сейчас от тебя мало что осталось бы! — Трактирщик зашелся смехом и больно ущипнул девушку за щеку. — А теперь убирайся, — сказал он, — как-никак уже почти полночь, и ты мне больше не нужна. Сегодня ты запрешь свою дверь, Мэри, и опустишь ставень. Твоя тетя уже час как лежит в постели, с головой укрывшись одеялом.
Дядя понизил голос. Нагнувшись к ее уху и схватив племянницу за запястье, он заломил ей руку за спину так, что девушка вскрикнула.
— Вот так-то, — сказал он, — это вроде как наказание впрок, и ты теперь знаешь, чего ждать. Держи рот на замке, и я буду обращаться с тобой как с ягненком. Негоже проявлять любопытство в трактире «Ямайка», и я тебя заставлю помнить об этом. — Джосс уже не смеялся, а нахмурясь, пристально смотрел на Мэри, как будто читая ее мысли. — Ты не такая дура, как твоя тетка, — медленно проговорил он, — вот в чем беда. У тебя умная обезьянья мордочка, и ты, как обезьянка, любишь все разнюхать, до всего докопаться, и тебя нелегко напугать. Но вот что я тебе скажу, Мэри Йеллан: я сломаю этот твой ум, если ты дашь ему волю, и твое тело я тоже сломаю. А теперь отправляйся наверх, в постель, и чтобы я больше тебя сегодня не слышал.