Кучеру было явно не по себе. Он говорил сердито и избегал ее взгляда.
— У «Ямайки» дурная слава, странные толки ходят. Знаете, как это бывает. Но я не хочу зря вас путать. Может, это все и неправда.
— Какие толки? — спросила Мэри. — Там что, много пьют? Или мой дядя привечает дурных людей?
Кучер не поддавался.
— Не хочу зря вас пугать, — повторил он, — к тому же я ничего не знаю. Только то, что другие говорят. Порядочные люди в «Ямайку» больше не ходят. Вот и все, что мне известно. В прежние времена мы там поили лошадей и кормили их, и сами заходили промочить горло и перекусить. Но больше мы там не останавливаемся. Мы нахлестываем лошадей, пока не доберемся до перекрестка Пяти Дорог, да и там не задерживаемся.
— Почему люди туда не ходят? В чем причина? — настаивала Мэри.
Кучер медлил с ответом, как будто подыскивая слова.
— Боятся, — произнес он наконец и покачал головой. Больше этот парень ничего не скажет. Возможно, он чувствовал, что нагрубил девушке, или ему стало ее жалко, но минуту спустя он снова заглянул в окно и заговорил: — Не хотите выпить чашку чая перед отъездом? Дорога длинная, а на пустошах холодно.
Мэри покачала головой. Какая уж тут еда. И хотя от чая она бы согрелась, девушке не хотелось выходить из кареты и идти в «Ройял», наверняка та женщина станет ее разглядывать, а люди вокруг — перешептываться. Кроме того, внутри Мэри вдруг кто-то трусливо заныл: «Останься в Бодмине, лучше останься в Бодмине», Девушка боялась, что может сдаться в тепле и уюте «Ройял». Но она ведь пообещала матери поехать к тете Пейшенс и не должна нарушать данное слово.
— Тогда лучше едем, — сказал кучер. — Сегодня ночью мы будем единственными путниками на всей дороге. Вот вам еще один плед на колени. Когда мы перевалим через гору и выберемся из Бодмина, я погоню лошадей, потому что эта ночь — не для путешествий. Я не успокоюсь, пока не доберусь до Лонстона и не лягу в свою постель. Не многие из нас любят ездить через пустоши зимой, да еще в такую грязь. — Он захлопнул дверь и залез на облучок.
Карета загрохотала вниз по улице, мимо надежных и прочных домов, мимо мерцающих огней, мимо случайных прохожих, которые торопились к ужину домой, сгибаясь под напором ветра и дождя. Сквозь ставни на окнах пробивались узкие полоски теплого света свечей: там, должно быть, в очаге горит огонь, на столе постелена скатерть, женщина с детьми садится за ужин, а мужчина греет руки у веселого пламени. Мэри подумала об улыбчивой крестьянке, своей попутчице; та, наверное, тоже сидит сейчас у себя дома, за столом, рядом с детьми. Какая она была уютная, с румянцем во всю щеку, с грубыми натруженными руками! Какую уверенность и спокойствие излучал ее глубокий голос! И Мэри сочинила для себя маленькую историю о том, как она вышла бы из кареты вслед за попутчицей и напросилась бы к той в компанию, и попросила бы ее приютить. Конечно, ей бы не отказали — девушка была в этом уверена. Для нее нашлись бы и улыбка, и дружеская рука, и постель. Она стала бы служить этой женщине, и полюбила бы ее, и вошла бы в ее жизнь, и познакомилась бы с ее близкими.
Но лошади тащились в гору, прочь из города, и в задние окна кареты Мэри видела, как огни Бодмина быстро исчезают один за другим, и вот уже последний отблеск мигнул, задрожал и исчез. Теперь она осталась один на один с ветром и дождем, с двенадцатью милями бесплодной пустоши, отделявшими ее от конечной цели путешествия.
Девушка подумала, что так, должно быть, чувствует себя корабль, покинув безопасную гавань. Ни одно судно не могло бы ощутить себя более одиноким, чем она сейчас, даже если бы ветер грохотал в его снастях и море лизало палубу.
Теперь в карете было темно, потому что факел горел болезненным желтым огнем, и струйка воздуха из щели в крыше заставляла пламя колебаться, угрожая кожаной обивке, поэтому Мэри решила, что лучше его потушить. Дувушка забилась в угол, раскачиваясь из стороны в сторону в трясущейся карете, и ей казалось, что никогда раньше она не знала, каким злым бывает одиночество. Даже карета, которая весь день укачивала ее, как колыбель, теперь, казалось, скрипела и постанывала угрожающе. Ветер пытался сорвать крышу, а потоки ливня, ярость которых больше не сдерживали холмы, с новой злобой барабанили в окна. По обе стороны дороги раскинулась бескрайняя земля. Ни деревьев, ни тропинок, ни отдельных домиков, ни деревушки; только миля за милей холодная пустошь, темная и нехоженая, тянущаяся вплоть до невидимого горизонта. Невозможно здесь жить, подумала Мэри, оставаясь при этом как все люди. Даже дети должны здесь рождаться скрюченные, как почерневшие кусты ракитника, согнутые ветром, который дует здесь всегда, с востока и с запада, с севера и с юга. Их души тоже должны быть скрюченными, а мысли — злобными, потому что этим людям приходится жить среди болот и гранита, жесткого вереска и осыпающегося камня.