Мои мысли были печальны; я отвернулся от моря и увидел другую картину: по ту сторону дороги, сквозь ворота низенькой изгороди, увидел я подле опрятного домика на скамейке безногого, но еще не старого солдата. Двое здоровых мальчиков прибивали к стене домика грушевое дерево; двое других катали обручем; пятого инвалид, посадив на деревянную ногу свою верхом, качал, припевая веселую песню. Я подошел к нему и попросил напиться. „Сию минуту, сударь“, – сказал он, приложив руку к фуражке, и закричал жене своей в окошко, чтоб она вынесла пива. „Не угодно ли вам присесть, пока она нацедит“, – продолжал он. Я сел с ним на каменную скамейку и, похвалив детей, спросил с участием, где он потерял ногу?
Он рассказал мне об осаде Копенгагена англичанами, при которой пушечное ядро лишило его возможности продолжать службу; каким образом после сего он женился и живет небольшою пенсиею, счастлив и благополучен, посреди своего семейства с милою женою.
Рассказ его был короток, но чувствования благодарности к провидению, выраженные им с горячностию, и противуположность моих мыслей с картиною семейственного счастья тронули меня за сердце, особенно когда прекрасная женщина вынесла мне на тарелке пару больших груш и в кружке пива, а служивый, взяв ее за руку, продолжал: „Так, сударь, я счастлив, и несмотря на то, что беден и без ноги, любим доброю Бертою; на что мне после этого богатство, когда я сыт и счастлив в своем семействе теперь, а в поздние лета надеюсь быть утешен и призрен попечениями детей своих“.
Я взял кружку из рук хозяйки и, чтоб скрыть проступившие на глазах моих слезы, делал усилие пропустить несколько глотков…»
Я был остановлен рыданиями старика, который, закрыв одною рукою лицо, махал другою, как бы упрашивая не продолжать более.
Испуганный, я не знал, чему приписать это, припадку ли, или моему чтению. Горесть имеет в себе нечто торжественное и внушает какое-то почтение; иногда самое утешение бывает не у места, и потому я, со стесненным сердцем, безмолвно ожидал, пока пройдет сила первого возмущения. Старик скоро открыл свое лицо, протянул ко мне руку и с усилием голоса просил извинения, что встревожил меня. «Я постараюсь вам заплатить за это, – продолжал он, – и как скоро соберусь с силами, то расскажу вам, почему вы видели слезы мои». Он позвонил; слуга увез его в комнату.
Прошло несколько дней точно таких же, как и прежде. Старик по-прежнему сидел у лестницы, он был очень слаб. Наконец мне надобно было ехать: я сказал ему об этом за день до отъезда, и казалось, что это известие тронуло старика.
«Мне жаль, что расстаюсь так скоро с вами, – сказал он. – Однако же надобно исполнить свое обещание: не откажитесь обедать сегодня у меня, и вы услышите мою историю, молодой человек».
Я дал слово.
За обедом старик против обыкновения хотел казаться веселым; часто слова его сопровождались приятными шутками, но минутная улыбка тотчас исчезала с лица его, омраченного выражением горести. Так точно потешный огонь, блеснув ночью на несколько секунд, оставляет после себя еще большую темноту, нежели прежде.
Это было осенью. В шесть часов уже смеркалось. Старик будто дожидался времени, в которое сердце человеческое по каким-то непонятным побуждениям становится смелее, доверчивее и откровеннее.
Кофе был снят, стол убран; мы сидели друг подле друга на софе; сердце мое билось от ожидания. Наконец после долгого молчания старик начал.
«Я вступил в свет 19 лет, с отличным образованием, с большим богатством, с хорошим именем, с живым и пылким характером и блестящими надеждами на будущее: передо мной открыто было поприще гражданской службы; я занял видное место; мои способности, со вспомогательными средствами образования и богатства, обещали мне в свете все почести. Ревность к службе, снискавшая мне доверенность высших начальников, ручалась за постоянство успеха на пути к отличиям. Я был любим в обществе и уважаем товарищами. Казалось, ничего мне не доставало к моему возвышению.
Юность, ловкость, богатство завлекали меня часто в любовные связи, но никогда сердце не участвовало в сих успехах тщеславия. Предоставленный рано самому себе, я сделался ветреником и, надменный несколькими легкими победами, начал не уважать женщин. Я не знал, какого наслаждения лишал себя, теряя это благороднейшее чувствование, которое одно только доставляет нам истинное на земле счастие.
Я сделался горд, независим в своих поступках; сердился на свет и скучал всеми его удовольствиями. Судьба слишком рано поставила меня выше товарищей, и потому я не находил себе равного. К женщинам я был уже совершенно равнодушен. В таком пресыщении души и холодности сердца достиг я до двадцатипятилетнего возраста, наскучив жизнью, подобно многим любимцам счастия, избалованным преждевременными успехами в свете.
Такое существование мало приличествовало моему пылкому характеру. Деятельность службы занимала только ум; сердце же, по ошибочному направлению искавшее занятия в рассеянности, не находило пищи и снедало само себя.
Мне предлагали жениться; но мнение, составленное о женщинах и какое-то удаление от девиц, между которыми не встречал еще ни одной, обратившей моего внимания, отвлекали меня от супружества.
Однако же час мой настал. В одном обществе я увидел девицу, которой красота и скромный вид поразили меня. Сначала по гордости чувствований думал я, что смотрю на нее, как художник на прекрасное изображение, но когда мне сказали, что она уже невеста, тайная горесть, овладевшая душою, и образ ее, не оставлявший моих мыслей, показали, что я заплатил дань любви. Не знаю, было ли бы. продолжительно впечатление, сделанное милою девушкою, если б она была свободна, или, по своенравию человеческой природы желания наши возбуждаются одними препятствиями, только огонь неиспытанной страсти загорелся в сердце моем со всею силою.
Свадьба той, которая умела внушить незнакомые чувствования, лишила меня вовсе спокойствия. Не подозревая за собою любви, я думал сначала, что терзания сердца были движениями оскорбленного самолюбия и что мне должно отнять то сокровище, которым владел другой не по праву; свое же право я поставлял в том, что оно мне нравилось, следовательно, должно было принадлежать мне.
Не буду описывать, как и после каких долгих искушений, от которых надобно было устоять только свыше, нежели человеку, я восторжествовал над милою женщиною; скажу только, что искания мои начались от самолюбия, кончились самою пламенною любовью, и эта любовь решила участь моей жизни.