Выбрать главу

Она делает мне минет, а я обозреваю мысленным взором застывшее, будто лужа серого холодного желе, Японское море — там, далеко–далеко, где, в тысяче километров на восток от острова Кюсю, вот–вот зародится новый день, что придёт на смену тому, в котором моя японская девушка делает мне минет. Я вижу самурая Ясуси: он лежит на полу в своём бумажном доме, едва освещённый бумажным фонариком; лежит голый, со вспоротым животом, а его кишки валяются рядом, на холодном полу, как бумажные гирлянды, выпавшие из надрезанного мешка деда Мороза. Мне становится грустно и радостно одновременно, а потом я кончаю.

Моя японская девушка любит смотреть, как я кончаю — она просто балдеет от этого зрелища, как балдею я от её всхлипов описавшейся балерины. Мы балдеем друг от друга и верим, что будем счастливы и умрём в один день.

А под утро, в три часа, когда самый сон, с острова Кюсю звонит её брат и говорит, что их японамама вдруг заболела, и врачи дают ей пару дней, не больше. Моя японская девушка криворото плачет у меня на плече, и толстые линзы её очков покрываются жировой плёнкой оттого, что она тычется мне в шею. Я снимаю тяжёлые очки с её носа и протираю их гигиенической салфеткой с ароматом ромашки.

Потом мы быстро и молча одеваемся, быстро и молча пьём кофе. Я звоню в аэропорт и заказываю билет.

И вот, моя японская девушка оставляет меня и улетает в Японию, где ждёт её последнего взгляда японамама, и где самурай Ясуси снова будет по четвергам делать ей куни и читать Басё, а она станет варить ему борщ с соевым соусом. Она улетает самолётом пять–сорок и обещает вернуться, но мы оба знаем, что обещанию моей японской девушки верить нельзя. Не потому, что она такая вот вся лживая сучка, а потому что судьба такая. И вообще, буддизм — это древнейшая мировая религия.

В аэропорту мы даже не целуемся. Она торопливо и буднично кивает мне на прощанье и уходит за черту, подведённую под нашей любовью не нами.

Вернувшись из аэропорта, я наливаю себе водки и заедаю тарелкой борща с соевым соусом и васаби.

Постель пахнет моей японской девушкой, поэтому я не ложусь досыпать и, стоя у окна, курю маленькую кукурузную трубку, которую она оставила мне на память. Я припадаю лбом к холодному стеклу, за которым ярится метель, и слышу низкий, чуть с хрипотцой, голос моей японской девушки, доносящийся из снежной замути: «Ночи. Урица. Фонарь. Апытека. Бесымысрены и тускыры сывет…»

И думаю о том, что ведь я и правда, наверно, её любил.

Полонез

Неуютно сгорбившись под чахлым полосатым навесом, Кудякова смолила «Яву». Снег с дождём окроплял выложенные в ящиках желтобокие бананы, зеленогрудые яблоки, палкообразные огурцы и прочую плодо–овощную «канитель», как называла её Кудякова. Ноябрьская кляклая серость давила на плечи, выстужала задубевшую в боях за светлое будущее душу. Торговля не шла. Да и чего бы ей идти в такой бездушный день. Граждане — нахохлившиеся и медлительные, хмурые и торопливые, никакие и никудышные — проходили мимо и на плоды дальних экваториальных и субэкваториальных стран решительно не смотрели.

У ларька явился гражданин предпенсионного возраста и непрезентабельного вида в чёрном драповом пальтишке эпохи, кажется, «Кинопанорамы», «Пионерской зорьки» и хлеба по восемнадцать копеек.

Приблизившись, он остановился у металлической стойки, поддерживающей навес, и длительно уставился на Кудякову.

— Чего? — спросила та после минутного молчания, не выдержав этого настойчивого взгляда.

— Вы же девушка, — проговорил гражданин неопределённо, но, кажется, с укоризной.

— Ну, — не стала отнекиваться Кудякова, хотя девушкой была последний раз четверть века тому назад.

— А дымите, как… как кочегар из Бздыхолетовки, простите за специфическую ассоцитивность мышления.

— И чо? — сипло вопросила Кудякова и сухо, продолжительно закашлялась.

— Во–во! — обрадовался гражданин её кашлю. — Ишь как зашлись!

— Те чо надо–то? — поинтересовалась Кудякова, быстро затянувшись и сплёвывая под ноги.

— Вы же девушка, — укоризненно повторил гражданин. — Мать. Мадонна.

Мадонна Кудякова подозрительно глянула на гражданина. Да нет, гражданин был самого обычного, хотя и сильно поношенного, вида, предпенсионного возраста, очевидно трезв, и не было в его лице ничего маниакального, и глаза его не горели психопатическим огнём.

— Короче, — сказала Кудякова, затянувшись в последний раз и бросив бычок себе под ноги, в компанию дюжины других, уже скуренных за этот день, — те чо надо–то?