Прошло какое-то время — казалось, вечность! — пока мне удалось её отбросить, но, опять же, не полностью, а наполовину. Возвращаясь в своё положение, она всем весом упала на топор, и на этот раз остриё вошло так глубоко, что мне пришлось сделать усилие, чтобы его вырвать.
Счастливое решение развернуть топор приходит сразу, но для этого уже, кажется, нет времени. И всё же это единственный выход. Железяку вмять в руку, а рукояткой толкать.
Сделать это, оказывается не просто. Одна рука у меня занята. Чтобы не свалиться, я уцепился ею за встроенный в верхнюю часть простенка выступ. Так что разворачивать приходится в одной руке.
Расслабляю кулак — даю возможность топорищу свободно соскользнуть. И вот тут-то я не рассчитал. При соскальзывании край лезвия врезался мне в запястье.
Кровь я заметил, лишь когда откинув, наконец, эту чёртову крышку и уцепившись за края люка, стал подтягиваться. Оказавшись на чердаке, я прикрыл за собой люк и некоторое время лежал не шевелясь.
Что теперь? Что теперь? Что теперь? — стучало в висках, давило, звенело так, что казалось, будто вся чердачная пыль и темень, и духота наполнены этим нестерпимым паническим звоном.
Что теперь?
Каролина-Бугаз… В Каролина-Бугазе у маминого родственника был клочок земли с каким-то фанерным строением, точнее, покосившимся, наспех сколоченным сараем, размером чуть больше, чем собачья будка. Чистый рай! Почти что дача!
На четвереньках я дополз до середины чердака, где можно было встать во весь рост, и, встав, в дальнем конце его увидел звёзды. То был ход на пожарную лестницу, сползающую по стене нашего дома со стороны Александровского сквера. Прежде чем спуститься по ней, я снял рубашку, снял майку, перевязал майкой рану и снова надел рубашку.
Всё что случилось в моё отсутствие, я знаю со слов Жени, так как до Каролина-Бугаза я не добрался, а набрёл по дороге на Павлика, её ухажёра, обитавшего тогда на Десятой станции Большого фонтана.
Женя — вдова, солдатка, тихая деревенская баба. Она жила во флигеле со стороны Чкалова, в маленькой комнате с тусклым оконцем, выходящим на застеклённую веранду, и поэтому всегда тёмной, заставленной к тому же всяким хламом. После дяди Мити и Бузи, это было третье место, где я часто проводил вечера. Я давал уроки её ухажёру Павлику, и даже не ухажёру, а очередному, так сказать, мужу. Он учился в вечерней школе, и я помогал ему по арифметике. Женя платила мне по трёшке, кажется, — уже не помню — за урок.
Всякий раз, когда я думаю о случившемся с Бузей и отцом в сослагательном наклонении, я кляну свой ранний эротизм, первые толчки которого я обнаружил в себе именно здесь, в Жениной комнате, во время занятий с Павликом, этим красавцем-увальнем, которого она, Женя, приютила по бабьей доброте своей, и, как я после понял, по бабьей нужде своей, одинокости и незащищённости. Приютила и приняла его на полное иждивение, как будто калеку. А он, калека, как раз наоборот, то, что называется «кровь с молоком», здоровый, холёный, жил себе у неё на всём готовом и в ус не дул.
Был он у неё недавно. Где-то с год. До этого были другие. Были и уходили. Долго не задерживались. Она их из деревни привозила, когда ездила туда навещать сына, который от довоенного, настоящего мужа ещё остался. Привезёт, приютит, выходит, пропиской городской обеспечит, паспортом, а он поживёт малость, возьмёт своё — и поминай как звали. Она работала швеей на военной фабрике, знала много военных и партийных чинов, так что могла доставать паспорта своим сельским согражданам без особого, видимо, труда. Они ведь тогда на положении крепостных жили, из колхоза — никуда.
Не помню, как там случилось, но однажды зашёл к Павлику, когда они с Женей уже в постели лежали. Стоя на пороге ещё, я смутился, естественно, и повернулся было назад, но Павлик, вскочив с кровати, подбежал ко мне, усадил за стол как ни в чём не бывало, а сам снова юркнул в постель. Я остался сидеть.
Он мне задачки, как обычно, подкинул. Пока решал, пока он нёс разную дребедень о своих «видах на будущее», Женя задремала. Она дремала у него на груди, а я украдкой поглядывал на её оголённые плечи, на белые полотняные кальсоны Павлика с чуть оттопыренной ширинкой. Поглядывал с какой-то тревожной трусливостью, так как моё лицо было освещено, а они — в полумраке, в тени абажура, висящего прямо надо мной.
Так и остались в памяти: большой оранжевый абажур, тесная, жарко натопленная ночная комната, белые кальсоны, плечи, ключицы, коричневое дыхание спёртого воздуха, сковывающая оторопь блуда, наглости, распаха, затаённая сладость стыда.