Не знаю, сразу ли, постепенно ли сложилась легенда об отце в том виде, в каком я застал её здесь на Западе, однако образ отца — мученика совести, невинной жертвы режима, священника — всё это так же дёшево и нелепо, как любая другая оптимистическая ложь.
Действительно, отец был необыкновенно верующим человеком. По крайней мере он никогда не пропускал возможности это подчеркнуть, выпятить. Правда и то, что он был способным математиком, а когда ходил в туалет, непременно брал с собой вырезку из газеты с портретом Сталина. Благо они всегда, эти портреты, были под рукой.
В этом его пристрастии можно, конечно, допустить определённую отвагу, ибо туалет находился не в квартире, а во дворе. Один на всех жильцов нашего дома. И всего с двумя кабинками. И мы, пацаны, находясь в одной кабинке, часто подглядывали в щели за тем, что делалось в соседней, в особенности,
если там находились женщины. Случалось, что подглядывание это носило невинный характер, так как доски в перегородке были порой выломанными.
Нетрудно себе, конечно, представить, что случилось бы с отцом, если б кто-нибудь заметил, как он подтирается портретом вождя.
Отвага? Может быть. И всё же, если говорить о его политической (антисоветской) активности, то ни на что большее он никогда не решался. Да, видимо, и не помышлял об этом в силу определённых своих качеств. И с преподавательской работы (он преподавал сопромат в техникуме — Вы это знаете) его выгнали по причине, весьма далёкой от той, на которой настаивают наши неустанные правдоискатели.
Листая зарубежную периодику тех лет, я наткнулся на статью об отце, в которой на полном серьёзе утверждалось, будто увольнению предшествовали многолетние гонения на него «за религиозные убеждения». Несмотря на пафос, статья выдавала абсолютное авторское невежество в вопросах советского житья-бытья.
Верующий преподаватель и многолетние гонения — это нонсенс. Верующих убирают сразу. Именно это и случилось с отцом.
Однако поплатился он не за веру, как таковую. Она привязалась к делу попутно, вернее, формально. Вернее — некоторой реальностью, которая, родив прецедент, сама оставалась до поры в тени.
Красиво, Костик, очень красиво. Всё, довольно, никаких писем. Спи. Ты мудак, Костя. И Павел Никанорович твой мудак. И весь мир — мудак. Заткнись и спи. Никогда ты этого письма не напишешь, тем более не отошлёшь.
Кто бы ни был твой отец… кто бы ни был. Не тебе о нём судить. Заткнись и спи. Заткнись и спи. Всё — сплю. Сплюнь. Там писали — здесь пишем. Пишем… пишем…
Русскую интеллигенцию хлебом не корми — дай письма пописать. Кто сказал? Блок. Да, Блок. Ну и что? Спи. Спи. Сплю…
Ни хрена, Павел Никанорович, я Вам не напишу и никак не отвечу. Ни словом, ни полусловом. Два урода на семью — дудки. Дюже много.
Сплю…сплю…сп…
Она называла его Исусиком и обращалась с ним, как с ребёнком. Первое ещё куда ни шло — называй чем хочешь, а второе казалось обидным. Он уже втайне от родителей покуривал и вообще считал себя взрослым. Вместе с тем, будучи низкорослым и тощим от природы, он понимал, что сильно обижаться не стоит, так как она, Бузя, почти вдвое старше его.
Некрасивая и высокая, с мужем извозчиком и двумя вечно сопливыми детьми — дочери четыре, сыну три, — она жила в маленьком флигеле, в самом углу двора, на самой верхотуре.
Все во дворе принимали её за свою, так как она доставала всякие вещи и продавала их по недорогой цене, а порой ещё и в рассрочку. Одежду, мыло, простыни, полотенца, сливочное масло — всё, чего в магазинах либо не было совсем, либо было в ограниченном количестве.
Он любил проводить у неё вечера. В крохотной кухоньке, где только стол умещался и печь, и табуретка — и больше ничего.
К тому времени, когда он заходил, муж и дети уже спали и на кухне оставалась она одна. Из кастрюль валил пар, он усаживался на табуретке, упираясь острыми коленями в её упругую ляжку, и наблюдал, с каким проворством и лёгкостью она раскатывает тесто и лепит пирожки. И было тепло и уютно, и дома никто не ждал.
Мать лежала в больнице, а отец работал во вторую смену. Он работал санитаром в той же больнице, где уже вторую неделю с мокрым плевритом лежала мать.
— Ну, как мать, поправляется? — спрашивала Бузя и пододвигала тарелку с пышными, искрящимися жиром пирожками.
Он с удовольствием уминал пирожки и ловил момент, когда Бузя поворачивалась к плите, чтобы хлопнуть её по заду.