Выбрать главу

Поэтому ничего удивительного, что я как Шальной по лестнице со стыда моего побежал. Но когда я бежал через улицу, то бег чей-то за спиной услышал и, убегая, слышу, что Кто-то бежит за мной; а был им не кто иной, как Путо, который за рукав меня и схватил. «О! — сказал он. — Известно мне презренье твое и знаю, что ты тайну мою открыл (а губы его краснеют), но знай, что в моем лице ты Друга получаешь и Почитателя, потому что хожденьем своим ты всех одолел, все превозмог… Вот и я вместе с тобою там Ходить принялся, чтобы тебе какую-никакую помощь оказать и чтоб ты один на один против всех не остался… Ну, пойдем, Пойдем, говорю!» (И говоря все это, под руку меня берет и дыханием своим мужским, а все ж женским, обжигает). Я из рук его вырвался, ибо не знал я, растерянный, в замешательстве моем, чего он хочет от меня и чего жаждет, а может вожделеньем горит, от чего мне перед людьми (хоть и пуста улица) стыдно стало. А он как засмеется и словно женщина, тоненько, пискливо говорит: «Не бойся, ты уже слишком старый для меня, я с Молодыми только Мальчиками вожусь!» Я же, отвергнутый, гневно оттолкнул его, а он нежно так ластится: «Пойдем, пойдем, пойдем же со мною вместе немножко Походим!..» Я — молчу. А поскольку вместе мы по улице шли, он мне свою историю рассказывать начал.

Шепчет о своем, шепчет, а я слушаю. Человек этот, значит, Метис, Португалец, персидской-турецкой матерью в Линии рожденный, Гонзалем назывался; очень Богатый, часов в 11 или в 12 по утрам с постели поднимается и кофе выпивает, потом на улицу выходит и там по ней ходит, да все за Мальчиками или Парнями. Как наметит себе какого, так сразу к нему подходит и об улице какой-нибудь его спрашивает и, так с ним начав, разговор заводит о том о сем, чтобы только прикинуть, можно ли Мальчика того на грех сговорить за два, пять или за 10 Песов. Чаще, однако, он от страху и волнения говорить о том не отваживался, с чем его и бросали, а он как оплеванный оставался. Тогда, стало быть, за другим Мальчиком, Юношей или даже за Парнем, какой ему приглянется… а там, сударь, снова об улице расспросы, разговоры, и снова об Играх каких, либо об Танцах разговор ведет, а все к тому, чтоб его за 5 или за 10 песов соблазнить, но Мальчик этот что-то резкое ему скажет или плюнет. И тогда он убегает, но распаленный. За новым, стало быть, Брюнетом или Блондином, опять разговаривать, выспрашивать. А когда устанет, домой отдыхать возвращается, и там, на шезлонге отдохнув, снова на улицу искать, ходить, разговаривать, выспрашивать, то Ремесленника какого, то Рабочего или Подмастерью или Мойщика или Солдата или Матроса. Однако он по большей части от страху, от робости лишь только подойдет, так сразу и Отойдет, или вот тоже, сударь, идет за каким, а тот в магазин где войдет или из виду исчезнет, на том и конец. Снова в дом свой, уставший, измотанный, но вожделеньем горящий, возвращается и, перекусив и отдохнув на шезлонге, вновь на улицу бежит, чтоб Мальчика какого поскладней чтоб был, углядеть, уговорить. Если, значит, такого подцепит и с ним на два, пять или на 10 Песов сговорится, тотчас его в квартиру свою ведет и там, на ключ дверь замкнувши, куртку, галстук, брюки свои снимает, на пол бросает, до Рубашки раздевается и свет приглушает, Духи разбрызгивает. А тут Парень как его в морду, да к шкафу белье у него забирать или деньги отымать! Ни жив ни мертв от страху ужасного, Путо кричать не решается, все тому забрать позволяет и болезненные удары его сносит. От ударов этих, Тычков, еще сильней огонь в нем! Когда ж уходит Парень, он, распаленный, восторженный, разгоряченный, но и напуганный, измученный, снова на улицу и снова за Подмастерьями, Ремесленниками молодыми, за Солдатами или Матросами, но лишь только подойдет, так сразу же и отойдет; хоть страсть велика, да страх больше страсти. А ночь-то уж поздняя и улицы все пустее; домой к себе, значит, Путо возвращается, до рубашки раздевается и кости свои уставшие на кровати одиноко устраивает, чтоб назавтра снова встать, кофе выпить и за Молодыми мальчиками бегать. И на следующий день опять встает, брюки, куртку набрасывает и снова за Молодыми мальчиками бегает. И на следующий день, с кровати своей поднявшись, снова на улицу, чтоб за Мальчиками бегать.

Говорю я тогда: «Как же это возможно, несчастный ты человек, чтобы искушению твоему Ремесленник или Подмастерье или солдат поддались, коль скоро прелестями своими в них только отвращение-омерзение вызвать можешь?» И только я это сказал, как он, очень, видать, задетый, говорит: «Ошибаешься, ибо глаза у меня большие, жгучие, а рука белая, а нога нежная!» И тут же на несколько шагов вперед выбежал, фигуру мне свою в перегибах и грации показывая и сильно семеня. А потом и говорит: «Впрочем, в нужде они, денег им надо». — «Почему же, однако, — говорю я, — почему же ты им больше денег не дашь, а лишь два, пять или 10 Песов, если ты богат и стольких трудов тебе стоит кого-нибудь зазвать?» — Он отвечает: «Взгляни-ка на мою одежду. Я как обычный Приказчик или Парикмахер какой одет, и рубашка на мне за 3 Песа, а все, чтобы Богатством своим себя не выдать, ибо меня уж раз десять, как пить дать, задушить бы успели, либо Ножом, или Башку бы раскроили; и если бы я Мальчику какому больше Песов дал, то он тотчас больше бы запросил, а там и дома местоположение, и Угрозы, Преследования, чтобы только больше выжать из меня, выудить. Потому-то я, хоть и дворец у меня есть, сам своим собственным лакеем прикидываюсь. Я сам у себя лакей во дворце моем!»

*

Тут он воскликнул отчаянным голосом, но тонко так: «О, проклятая, проклятая Судьба моя!» Однако, воздев к небу руки или даже рученьки, тонко, тревожно возопил: «Благословенная, о, сладкая, чудесная судьба моя, и никакой другой судьбы я не желаю!» Мелкими шажками, рассекая воздух, вперед несется, а я рядом рысью, как на бричке. Глазом большим, влажным, томным направо-налево стреляет, а я рядом, как Конь при Кобыле! А он то смешком жемчужным зальется, то слезы крупные, женские роняет, а я, сударь, как на татарской свадьбе — не знаю, что и делать! Потом он в боковую улочку скакнул и понесся по ней, никак Солдата углядел… но тотчас остановился, за углом схоронился, и точно — какой-то Подмастерье проходил… и снова из-за угла выскакивает и за одним Приказчиком снова увязывается, высматривает его, задворками пробирается, и точно: Мойщик прошел, рослый, молодой… Вот так, молодыми Мальчиками терзаемый, ими как Собаками на части разрываемый, он то вправо, то влево мчится, гонится, а я — за ним… потому что и меня он захватил, увлек! И грех его Темный, Черный мне облегчение какое-то принес в том огромном стыде моем, которым я на приеме объелся. И вот, в ночи, в грехе, мы вылетели на площадь, где башня стоит англичанами построенная: оттуда, значит, холм к реке спускается, а город в порт перетекает и тихое воды дуновение, словно пенье какое в роще… Там было много молодых Матросов.

Однако она, гнавшаяся за одним из них, точно громом пораженная встала: «Видишь того Парня, Блондина, что перед нами? Чудо, не иначе, а может и доброе предзнаменование! Его я больше всего люблю, за ним я уже несколько раз пускался и догонял, но всегда он из виду терялся. О, счастье, о, радость, что снова его вижу, что снова за ним, за ним, за ним лететь могу!»

И уже ни на что не обращая внимания, он за этим Юношей помчался, а я — за ним! Издали не слишком было этого Мальчика-Блондинчика видать, а только его куртка, голова мелькали… но вижу, что он к воротам парка с дешевой народной забавой направляется, того парка, что «Японским Парком» называется и по одной стороне площади крикливыми лампочками сияет. Там он и остановился в мигающем свете фонарей, которыми доски-столбы увешаны были. Остановился и стоит, точно ждет кого. А она промеж дерев, что на площади были, словно Ласка-зверь пробежала и, под их сенью схоронившись, тосковать оттуда по нем и вздыхать начала.

*

А я и думаю: что ж это творится, где я, что я делаю? И давно бы оттуда убежал, да жаль мне было одного друга моего бросать. Ибо Другом он мне стал. Разве только, когда мы так с ним под деревом стояли, мне малость чудно стало, потому что он вроде как ни два, ни полтора. Волоски, значит, черные у него на руке, мужские, но рука-то Рученька Пышная, Белая… да и ступня, небось… и хоть щека его от щетины сбритой темная, только щека та заигрывает, нежности просит, и как будто не темная она вовсе, а белая… а вот тоже — Нога Мужская, она как бы Ноженькой быть хотела и чудными вывертами заигрывала… и хоть голова мужчины в летах, на висках полысела, сморщилась, голова его как бы из головы ускользает, головкой быть желая… Он, стало быть, вроде не хочет себя и в тиши ночной себя изменяет, и уж не разберешь, Он это или Она… и, видать, ни тем, ни другим не будучи, он Твари, а не человека вид принимает… Затаился, шельма, стоит, ни гу-гу, лишь на Мальчика своего молчком поглядывает. Думаю я тогда, фу ты, черт, Вурдалак, и зачем я тут с ним, стыда с ним не оберешься; по его вине позор мой на Приеме том, но черт, сатана, а пусть хоть и Дьявол, да только я его и так не брошу, ведь он со мной ходил вместе и теперь мы вместе Ходим.