Выбрать главу

Напрасными оказались уговоры мои, что, дескать, как же с коровой, как же корову-то на дуэль вызывать, людской молве пищу подбрасывать и, может, еще больше смех людской раздувать. Лучше тихо, тсс, и концы в воду, ибо и для Игната тоже стыд. А он как воскликнет:

— Корова, не корова — не о чем говорить! И не за Игната он пил, а за меня-старика! И не в Игната чаркою метил, а в меня! Промеж нас, стало быть, спор и оскорбление как промеж Мужчин было, по пьяной лавочке!

А я ему свое, что, мол, Корова. Да только он зашелся и резко кричит, что Игнатий никакого к этому касательства не имеет и что тот — не корова. Наконец говорит: «Все равно я его вызвать обязан, стреляться с ним буду, дабы дело сие по-мужски между Мужчинами разрешилось; уж я из него Мужчину сделаю, чтобы не говорили, что за Сыном моим Путо волочится! Ну а если к барьеру не выйдет, то как собаку его застрелю, так ему и скажи, чтобы знал. Он обязан принять вызов!»

Поразила меня ярость его, и уж видно было, человек этот не даст себе покою, покуда Гонзаля Мужчиною быть не заставит, ибо не мог он вынести того, что сына его на посмешище выставляли; и вот он вопреки самой очевидности на очевидность бросается, изменить ее желает! Но как заставить Гонзаля к барьеру выйти? Посоветовались мы. Говорит мне Томаш, чтобы наперед я сам к Гонзалю поехал и приватно ему разъяснил, что тут Пан либо Пропал, и либо он принимает вызов, либо от Томаша руки на верную смерть себя обрекает. Потом уж, второй раз я ехать к нему должен, но уже с другим человеком, секундантом, чтоб формально его вызвать.

Делать нечего. Нехорошо, ой как нехорошо вышло. Лучше бы оставить все в покое, ибо и сам поступок этот как будто вопреки самой природе был: как же это Путо на дуэль вызывать? Но наперекор очевидности, рассудку, какая-то во мне надежда теплилась, что, может, он как мужчина этот вызов примет, а тогда уж и мне не так стыдно, что я с ним на приеме ходил, да и в Парк Японский с ним ходил. Пойду-ка я, брошу ему этот вызов, посмотрю, что он делать станет. Вот так (хоть мне это Ничего Хорошего не сулило) просьбу Томаша удовлетворяя, направился я к Гонзалю.

Подъехал я ко дворцу, что из-за решетки большой золоченой, веял заброшенностью, пустотой. Долго под дверью ждать мне пришлось, а когда наконец она открылась, то в белой лакейской ливрее, со щеткой половой и с тряпкой предстал предо мною Гонзаль. Вспомнилось тут мне, что он перед Мальчиками мальчиками своими своего же собственного лакея разыгрывать из себя привык; но ничего, Вхожу; он отступил, побледнел, и руки его повисли, Как тряпка, Лишь когда я сказал, что поговорить с ним пришел, он немного успокоился и говорит: «Конечно, конечно, однако пройдемте в комнатку мою, там лучше поговорим». И через покои большие, золоченые, в маленькую комнатку меня ведет, да такую грязную, что не приведи Господь, кровати и той там не было: голые доски, а на них подстилка. Садится он на подстилку и говорит мне: «Как там? Что слышно?» Тут я и плюнул.

Уши его побледнели, он стал дряблым и обвис, как тряпка. Говорю ему:

— Старик, которого ты обидел, на дуэль тебя вызывает. На саблях либо на пистолетах.

Замолчал, молчит, а я ему, стало быть, говорю: «На дуэль тебя вызывают».

— Меня на дуэль вызывают?!

— Тебя, — говорю, — на дуэль вызывают.

— Меня на дуэль вызывают?!

Тонюсенько он пискнул, ручонками замахал, глазенками заморгал и говорит этим самым Голоском своим: «Меня на дуэль вызывают?!» Ну я, значит, и говорю: «Ты этот Голосок свой брось, Глазенки-ручонку брось, а лучше исполни долг свой! Я по дружбе тебе говорю, чтоб ты знал: если ты Томаша вызов не примешь, то он тебя как собаку убить поклялся. Тут либо пан, либо пропал».

Я думал, что он крикнет, но он обмяк, как тряпка, и ступни его большие мягко на полу распластались, а черные волоски, что на руке росли, тоже так обмякли, ослабли, что стали как из ваты. Недвижно на меня Бараньим Глазом, как корова смотрит. Я его спросил: «Что скажешь?» А он ничего не говорит, а только мякнет, мякнет; как мокрая курица стал, и лишь когда так размяк, блаженно, словно китайская Царица, потянулся и сладострастно прошептал:

— Все из-за Игнаськи, Игнаськи моего!

Со страху он в Бабу размяк, а как Бабой стал, бояться перестал! Ибо чего Бабе в дуэли! Я еще раз попробовал к рассудку его воззвать и говорю: «Подумай, господин Артуро, что ты Старика обидел (он крикнул: «Старик — вздор»), который Чести своей задеть не позволит (он крикнул: «Честь — вздор!»), да к тому же в присутствии земляков его (он крикнул: «Земляки — вздор!») и я тебе не позволю, чтоб ты Отцу на вызов не ответил (он крикнул: «Отец — вздор!») да и Сына из головы своей выкинь (он крикнул: «Сын — это да, это я понимаю!»).

И в слезы; плачет и стонет: «Я-то думал, ты мне друг, ведь я тебе друг. Чем тебя этот старик так прельстил, ты бы лучше вместо того, чтоб старого Отца сторону держать, с Молодым и соединился, им бы какую-никакую свободу дал, Молодого бы от тирании Отца-Хозяина защищал!»

*

Говорит он: «Поди сюда, поближе, чегой-то скажу тебе». Говорю ему: «Я и издали хорошо слышу». Он говорит: «Ближе подойди, я б тебе чего сказал». Я говорю: «На кой мне ближе, коль я и так слышу». Он говорит: «Я бы, может, тебе и сказал чего, но только на ухо». Я говорю: «Нечего на ухо, мы одни здесь».

Но он говорит: «Я знаю, что ты меня выродком считаешь. Так вот я так сделаю, что ты мою сторону против Отца этого держать будешь, а таких, как я, Солью Земли признаешь. Скажи-ка ты мне: ты что ж, никакого Прогресса не признаешь? Мы что, все на одном и том же месте топтаться должны? А как же ты тогда хочешь, чтобы Новое что было, коль Старое признаешь? Эдак вечно Отец-Хозяин сына молодого под плеткой своей отцовской держать будет, вечно этот молодой должен будет за Отцом-Хозяином молитвы талдычить? Дать немного свободы молодому, выпустить его на волю, пусть порезвится!»

Я говорю: «Безумный! И я за прогресс, но ты извращенное Отклонение прогрессом называешь». А он мне на это: «А если и отклониться немножко, так что такого?»

Как только он это сказал, я говорю: «Бога ради, говори это таким, как ты сам, а не человеку приличному и уважаемому. Я б тогда Поляком себя считать перестал, если б Сына против Отца науськивал; знай же, что мы, поляки, необычайно Отцов наших уважаем, так что ты это поляку не говори, чтоб он сына от Отца да к тому ж на Извращение уводил». Воскликнул он: «А на кой тебе поляком быть?!?

И говорит: «Что ж, так блаженна до сих пор была судьба поляков? Не обрыдла ль тебе польскость твоя? Не довольно ль тебе Мучений? Не довольно ль извечного Страданья и Терзанья? Да и нынче опять вам шкуру дубят! И так вот за шкуру свою и держишься. А не желаешь ли кем Другим, Новым стать? Так ты хочешь, чтобы все Парни ваши только за Отцами подряд все повторяли? Ой, выпустить Ребят из отцовской клетки, пусть они по бездорожью порыщут, пусть в Неизведанное заглянут! А то Отец старый все верхом на жеребенке своем ездит да им правит по разумению своему… так пусть же теперь жеребенок взбрыкнет, пусть Отца своего понесет куда глаза глядят! И тогда у Отца вряд ли око не поблекнет, ибо Сын его собственный понесет, понесет! Ну же, ну же, выпустите вы Ребят своих, пусть Летят, пусть Мчатся, пусть Несутся!»

Воскликнул я: «Молчи, прекрати увещевания свои, ибо не подобает мне быть супротив Отца и Отчизны, да еще в такую, как сейчас, годину!» Заворчал он: «К черту Отца с Отчизною! Сын, сын — вот это я понимаю! А на что тебе Отчизна? Не лучше ль Сынчизна? Ты Отчизну на Сынчизну замени, тогда увидишь!»

Только он эту «Сынчизну» упомянул, как я в первом порыве гнева моего ударить его захотел, но уж так неумно слово то для уха звучало, что смех меня на этого больного, Безумного, видать, человека разобрал, и смеюсь я, смеюсь… он же ворчит: