— Значит, одним только порохом я стрелял? Одним порохом я стрелял, одним порохом я стрелял?
Три раза повторил. Гнев его почувствовав, я еще сильней к Ногам его припал и головы поднять не смею, гнев седой головы Старика старого, гнев рук дрожащих, пальцев, как когти кривых, очей древних, Выцветших и костей сухих гнев над собою почувствовал. Я же — снова к ногам его прижимаюсь, но безжалостны, тверды Ноги его!
Говорит он: «Пусть на то будет Воля Божья!»
Воскликнул я: «Ради всего Святого, что ты замышляешь?..»
О, видит Бог, что я в тот момент во всем поступал так, как следовало, и должные Боязнь, Страх и Трепет выказывал… но страшен был мне Страх мой как раз Бесстрашием своим. О, почему же я у Отца ног гневных и на коленях моих Печали, Боли, Страха чувствовать не в силах, а лишь Солома, сено, Стебель, Стебель пустой!» Говорит он: «Я позор мой смыть обязан… я его кровью смою… но не бабской кровью негодяя этого… Здесь другой, Повесомей крови надо!»
Я к ногам его. Я к его Ногам! Но тверды Ноги. Голос охрипший, Волоса седые, морщины, и рука воздета, дрожит, глаз на полвека прикрыт, а проклятие его тут же — надо мной нависло! Задрожал, оцепенел я но зря дрожал и цепенел, зря, зря, ибо Пуст Ствол и Пистолет Пуст!
— Похоже, меня и Сына моего в дураках оставить хотели, но Сын не дурак! Да и я не паяц! — И кричит посреди всех этих безделушек. — Не паяц!
Тут дошло до меня, что и ему Пусто… И вот, как в лесочке хвойном, когда Сухо, Пусто, и ветер дальний по сухой траве, по Стеблям проходит, их шевелит, шелестит ими, во мхи залетает, листьями-стеблями играет… а вверху сосны, ели… Напрасен крик! Тщетен гнев! Перец, чабрец, а что пропало, то пропало! Но придвинулся ко мне Старик… придвинулся, за руку взял и губы свои к уху моему приближает: «С Божией помощью кровью это смою, да кровь тяжела, страшна будет, ибо Сына моего!»
Говорю я: «Что ты хочешь делать? Что ты хочешь делать?» Он и отвечает: «Я сына своего своею собственной рукой отцовской изведу и его Убью, его этой Рукой моей умерщвлю, Ножом, а может и не Ножом пырну…» Я воскликнул: «Безумен ты! Ради Бога! Что говоришь ты?»
— Убью, убью, ибо не может быть того, чтоб я из Пустого Пистолета стрелял… убью его. Убью!
*
В пустоте страха моего пусто, пусто, поспешно покинул я комнату. В окна гонзалевых гостиных лился бледный свет луны. Теперь ясно стало, что Томаш это намерение свое исполнит, но не только потому, что за осмеяние свое мстил, а что он Сына той смертию страшной от посмешища тоже спасти хотел. И в тот момент, когда в битве смертельной Земля, Небо, заревом охваченные, храпя, на крупы приседают, друг с другом Бьются и Рушатся, когда Крик, Рев, Матерей стон и Мужей Кулак в лязге и скрежете, да в Гробов треске и Могил разломе, в последнем мира, Природы возмущении Поражение, Погибель, Конец приближается, когда Суд над всяческим твореньем живым вершится, он, старик, тоже на Бой выходит! С Отчизны врагом хочет биться! И хоть возраст преклонный на Немощь его обрекает, он Сына своего единственного в войско отдавал на смерть или на увечье. А теперь на алтарь он не только Сына своего Дражайшего приносит, но и чувства свои, эту Жертву Старика — тяжелую, кровавую! Но напрасна жертва его. Не страшен седой волос. Пусто Старика чувство! Ибо, он, из пустого дула в Путо щелкая, пустым сделался, а может в детство впавшим Старичком и только Кашки какой-нибудь дать ему, пусть ее ест, или деткам пусть вошек ищет, аль по воронам и галкам из духовушки в летний день палит! Вот она, немощь Пустой Пальбы его. А он, эту Немощь свою чуя, хотел ее в себе убить, Сына своего убивая… и, Сына убивая, он этим сыноубийственным страшным душегубством своим в себе Старичка пустого убивает, чтобы сделаться Стариком кровавым, Тяжелым, и Стариком он хотел Ужаснуть, Напугать! Но напрасны мольбы мои! Напрасны молитвы мои! Ибо от молитв моих боязливых Старец в нем вырастал…
А-а-а, чтоб вас Черти, Черти, Черти, Черти, Черти! Пока в ночных шумах, шорохах, шелесте, писке, подвываньях дома этого я с мыслями борюсь, откуда ни возьмись Гонзаль выскакивает: «Ах, он, Старый, как костерит! Я все слышал, я за дверью стоял! Пошто же ты ему, предатель, о пистолетах сказывал?»
— Если слышал, значит теперь знаешь, что игры твои смертоубийством кончатся, ибо он, если чего сказал, то сделает, и Сына убьет, Тот водкой дыхнул… зашатался, чуть не упал… Пьяный и стельку, зарокотал: «Он хочет у меня Игнаську моего убить, но вовек не бывать тому, ибо как раз Игнаська мой его-то и убьет!»
Нес по пьянке невесть что. Но что-то мне в словах его не понравилось, и говорю я: «Ты пьян. Иди лучше спать. На что Игнату отца убивать? Ой-ой-ой, иди-ка ты проспись лучше, не морочь голову!»
— Игнат старика убьет! Уж я это устрою, есть у меня способ… У меня на Игната средство есть!
Вздор нес. Вздора его пьяного и слушать-то не стоило! Но что-то на языке у него вертелось, ну я его, стало быть, за язык-то и потянул: «Какое такое средство у тебя на Игната? Игнат видеть тебя не может».
Он обиделся: «О-о-о! Напротив, он очень меня любит! А я так сделаю, что он Папашу убьет! Папашу убьет — и Средство у меня к тому есть! А когда он отцеубийцей старого хрыча своего сделается, верно, в Помощи моей и Опеке нуждаться будет, потому как дело уголовное, уголовщиной пахнет; а тогда он и помягче станет, ой, дана, ой, дана!»
Я за горло его схватил! — «Говори же, чего замышляешь! Ты что тут за новое Безумство-Чертовщину завариваешь? Что за интриги с этим твоим прислужником, с Горацием этим плетешь, что у него с Игнатом общего, чего он Игната Движеньям вторит, чего ты с ним замыслил? Говори, не то задушу!» — а он у меня в руках обмяк, глазами заворочал и прошептал: «Ой, не дави, не дави, дави, дави, дави!» Я как ошпаренный от шеи его отпрянул: «О! — воскликнул я, — Берегись, гадина, я с тобой разделаюсь!» И тогда он крикнул: «Сынчизна, Сынчизна!» Я онемел. А он снова: «Сынчизна, Сынчизна, Сынчизна!» — изо всех сил кричал, да так, что слово это, кажется, заполнило весь дом и на Леса, на Поля ринулось, и снова: «Сынчизна» как одержимый кричал он… Коль он кричит так, я Ходить начал, и Хожу, в Хождение мое ринулся! Он все кричит: «Сынчизна, Сынчизна, Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна и Сынчизна!» А Хождение мое от крика его все мощнее и мощнее становилось, и уж такое стало оно Бурное, такое Мощное, что того и гляди, дом вместе с криком его разлетятся.
Но смотрю я: нет никого. Сбежал, стервец, крика своего, видать, испугался, а меня одного оставил только с Хождением моим. Прервал я Хождение. Зал большой, разными предметами заполнен, но один на другом, один на другом, там Триптих под Вазой, а там — Ковер на Канделябре, Кресло на Стульчике, Мадонна — с Химерой, и Бардак, Бардак, Бардак, и уж без малейшего стеснения одно с другим как попало спаривается, словом, бардак. А еще писк уханье, шорохи всех животных, которые там друг за другом носились по углам, за занавесками, диванами, и вместо того, чтоб Кобель за Сукой, так Кобель с Кошкой, или с Волчицей, с Гусыней, курицей, может и с крысой, Распаленный, Вожделеньем обожженный, а Сука с Хомяком, Кот с Выдрой, может и Боров с Коровой, и пошла Гулянка, Бардак, Бардак и Гулянка, да ладно-ладно, да что там, а, понеслась! Боже Мой! Господи Иисусе Христе! Матерь Божья! Да тут предо мною с одной стороны Сыноубийство, а с другой — Отцеубийство!
Ясно было, что Старик в порыве своем клятву свою выполнить готов, Игната ножом, а может и не ножом пырнет… и тоже верно, ясно, что не на ветер Гонзаль слова свои бросил, и что у него Средство на Игната имеется, чтобы до отцеубийства его довести… а так, без убийства, здесь, видимо, обойтись не могло, и дело только в том, Отцеубийства или Сыноубийства оно образ примет… Я перед Томашем, перед отцом моим, на колени пасть хочу… но вновь крик Гонзаля «Сынчизна, Сынчизна» в ушах у меня раздался, уши разрывая, и я, стало быть, с колен вскакиваю и давай Ходить, в Хожденье устремляюсь, Хожу, Хожу, Хожу и того и гляди дом весь разнесу, старика убью! Что мне старик! Старика зарезать, укокошить! Где настигнуть Старика, там его и задушить, чтоб Молодой Старика задушил! Вечно что ль Отец Сына будет резать? Когда ж Сын — Отца?