И сварливость эта, может, не столько от финансовых расчетов, сколько из характеров противоположности проистекала. И впрямь: Барон как жук гудит, жужжит и танцует, точно павлин хвост распускает, да соколом под небеса взмывает; а Пыцкаль как бык ревом своим хамским орет, хамски прет; а Чюмкала ноет; а Барон как бы в карете едет, четверкой коней, приказы отдает и в трубу трубит; а Пыцкаль, хамством набитый, только пасть разевает; а Чюмкала с шапкой в руке, потому что рохля; Барон спесью, капризами, настроеньями, фантазиями; Пыцкаль в морду дать норовит или даже портки снять; Чюмкала подлизывается или волынку тянет… Того и гляди, друг дружку в ложке воды утопят, но в Процессов, в повесток, в склок беспрестанном потоке, в непрерывном эдаком резком общении так одно с другим, как солянка, как капуста с горохом перемешано, стиснуто, что, видать, один без другого жить не сможет; как Пальцы Ноги — в Носке старом заскорузлом, в Ботинке вечном своем, кривые, страшные, но всегда вместе! Вот и те — только друг с дружкой! Вот и они — только между собой! И о свете божием забыли, только друг с дружкой, между собой, особняком, и столько им с давнишнего времени всякого старья понабралось, столько воспоминаний, обид, слов разных, шагов, бутылок старых, двустволок, банок, тряпок наиразнообразнейших, костей, шпеньков, горшков, блях, локонов, что если кто чужой к ним приходил, то совершенно не мог догадаться, что ему скажут или сделают: ибо пробка или бутылка, или словечко какое, невзначай брошенное, сразу им что-то Прежнее, на сердце Запекшееся напоминало и флюгером вертелось.
Итак, если бы не рыбки старые, что у Чюмкалы тогда из кармана выпали, если бы не Реестр да не Ноги почесывание, меня бы они наверняка на службу не приняли. Но, видимо, по причине бутылочки маленькой, а может и ящичка, вместо 1000 или 1500 Песов, которые Барон посулил, мне лишь 85 Песов назначено было. Но то же и самые старшие служащие — когда к Патронам с бумагами, с делами шли, никогда, сударь, не знали, что там вытанцуется, какое решение Пыцкаль Барону, Барон Чюмкале, Чюмкала Барону Пыцкалю вынесет. Стало быть, много распоряжений, приказов, дел много: то Кони по цессии, то ипотечный перевод, потом — поручительства, дележ дивидендов. Собаки под залог, все Бульдоги, пропинация-экзекуция, сальдо-бульдо, дебет-кредит, а стало быть, дела идут, контора пишет, Счета, иски предъявляются, исполняются, на Аукционах состязаются, в Ипотеку заклады закладываются, на Торгах торгуются; но что поделаешь, сударь, если за всем этим, да подо всем этим, селедочка какая-нибудь очень давняя или булка, что семнадцать лет тому назад Барон у Пыцкаля уел. Когда я на следующее утро на работе объявился и посреди Служащих, нынешних Сослуживцев, уселся, трудность новой обязанности моей явственно предо мною предстала. Служащие, в свои цедульки погруженные, своим счетам-расчетам предавшись, в своих делах-обязанностях забывшись, на меня, на чужака, и взглянуть не захотели; мне же их щипки-уколы, их стародавние баночки непонятными и таинственными оказались.
Потацкий, Счетовод старый, мне Дела дал вести, но черт их там знает, на кой их надо было вести, ибо человек этот — роста небольшого, очень худой, с редким волосом, возлегшим венчиком вокруг его большого лысого черепа, да к тому же — и пальцы худые, длинные. На работу мою все посматривает, нет-нет, да и поправит мне буковку какую, да за ухом себе почешет, или высморкается, или пыль что ли с одежды своей стряхнет; а уж охотнее всего — так это воробышкам крошки за окно бросит. Ой, видать, Счетовод — добряк, добряк до мозга костей, хоть медлительность его и чрезвычайная во всем дотошность не раз смех во мне вызывали. Я воздерживался от всего, что бы милого старичка обидеть могло: и даже табачок его пользовал, хоть табачок тот и временем был трачен, и, неизвестно с чем перемешанный, жилетки его кашемировой запаху набрался.
Но, по совести говоря, не до смеху было. Ибо, несмотря на то, что хоть какое-то вспомоществование на жизнь я получил, все остальные условия и обстоятельства, как то: Край Неведомый, город чужой, приятелей либо верных друзей отсутствие, службы моей странность… каким-то страхом меня наполняли, а ко всему тому — Бой сильный, что за водой, с реками крови, и многие люди, друзья мои или родственники уж неведомо где были, что делали, может уж Богу душу отдавали. Хоть туда и далече, за водой то было, но человек поосторожней становится, потише говорить начинает, спокойнее двигаться, чтобы беды какой не накликать, так зайцем в меже, кажется, и притаился бы. Потому-то, крошку маленькую хлеба на чернильнице заметив, я часто на ту крошку поглядывал и даже кончиком пера до нее дотрагивался.
Но сильнее всего мне с Посольством дела досаждали. Не для того, видать, Ясновельможный Посол Церемонию со мною учинил, чтобы все это так ничем и не кончилось; я тут за столом за письменным сижу, Дела веду, а они там, небось, — свои ведут, и как знать, не замышляют ли они чего там со мной, да за спиной моею. Сижу я значит, пишу, а сам думаю: чего они опять там со мной, как они меня там пользуют, да на что употребят. И точно: не обманулся я в предчувствиях моих, ибо когда я ввечеру в пансион мой вернулся, мне большой букет флюксий бело-красных от Министра вручили, а к нему — письмо от Господина Советника. Уведомлял, стало быть, Советник в самых что ни на есть любезных выражениях, что завтра за мной заедет, чтоб к художнику Фиццинати меня забрать на вечер, который присутствием Писателей да Художников местных будет отмечен. Кроме этого письма и цветов, мне еще два букета — от местных наших Президентов — вручили, и оба с лентами, с приличествующими такому случаю надписями. А кроме того, детишки малые прибыли и перед окном моим колядку спели.
Ах, чтоб тебя черти драли! Только я притаиться захотел, а они меня на обозренье! Обильем оказанных мне почестей удивленная, хозяйка Пансиона моего слышать даже не хотела, чтобы я далее в каморке маленькой моей оставался, и в комнату получше меня перевела. Вот так, в это трудное, опасное мое время я, вместо того, чтобы в маленькой комнатушке быть, оказался в большом салоне о двух окнах. И тогда известие о необыкновенной, Господи помилуй, исключительности, величине моей, стрелой пронеслось по всем Землякам: на следующий день на службе с низкими поклонами меня принимали и даже от разговоров, шуток в присутствии моем воздерживались.
Да чтоб вас Черти, Черти! И тогда Чествования-Церемонии становились все более церемонными, и видать, что Ясновельможный Посол вопреки воли моей, не обращая внимание на резкое нежелание мое, на своем стоял и Чествование во все стороны распространял. Ах, чтоб его, и зачем только я ему на глаза попался! Да и дело-то какое опасное! В доброе время еще можно такие номера откалывать, а когда там Смертоубийство, Резня идет, так уж лучше тихо сидеть, ждать, да о том лишь заботиться, чтоб беды какой на себя не накликать.
Поэтому зарекся я и решил, что ни на этот прием не пойду, ни на какое другое Чествование — Глупое, поди, Пустое — особы своей не допущу. Но суть, однако, была в том, что если б я теперь недвусмысленному пожеланию Ясновельможного Посла запротивился, то уж наверняка все меня за предателя так и сочли бы, что при нынешнем отношений раскладе чрезвычайно опасным было. Да вот еще что: бальзам почестей соотечественников Человеку, который с самого сызмальства только упреки получал… а тут как будто добрая фея какая палочкой взмахнула и все перед ним головы склоняют и шапки перед ним снимают. Ах оно, почитание это треклятое, лживое и пустое, как черт знает что! Но святое, благословенное, истинное почитание, ибо Чело мое, Око Мое, Мысль моя и истина моя и искренность сердца моего и песнь моя и достоинство Мое! А стало быть — это и закон мой, и плащ мой и корона моя! Да что ж мне теперь — дареному коню в зубы смотреть? Ой, видать, пойду я на собрание сие и позволю себя чествованием превознесть, ибо клянусь Богом и Матерью моею перед Богом, Алтарем, что тот, кто передо мною шапку ломает, не так уж плохо делает, а как раз самым лучшим образом, совершенно правильно поступает!
Ах вы там, г…ки, Хитруете-мудруете, да об своей корысти словно куры квохчете. Ну а я, все, что с вашей Натуры тупой да хитрой берется, к своей Натуре приму и, коль вы меня г…м кормите, то я его, как Хлеб и Вино, есть буду и наемся. Когда же я как истинный мастер на приеме том блесну, когда у иностранцев Мастером признан, провозглашен буду, тогда уж мне не страшна будет Ясновельможного Посла глупость, и он тоже уважать меня будет обязан… Так садись же, садись на того коня, какого тебе дают, да скачи на нем далеко! Пойду, стало быть, пойду! И в самом деле, вернувшись в пансионат мой, я сразу же сундук отворил, а бреясь, переодеваясь, наряжаясь, просто-таки чрезвычайно уверен был в Мастерстве моем и знал, что как Мастер я надо всеми возвыситься, возобладать должен. О, Мастер, Мастер, Мастер и Мастер! Но каково же было изумление и удивление мое, когда у себя за спиной я вдруг услышал: «Привет Писателю нашему великому, привет Мастеру!» Я вскочил и воскликнул, полагая, что голос тот насмешника какого-то голос, а может и из самого меня раздался, а тут Подсроцкий-Советник в брючках полосатых да во фраке с манишкою, точно мопс под железобетоном выглаженною, в пояс мне кланяется: «Ясновельможный Пане! По поручению Ясновельможного Посла я сюда двуколкой приехал. Едем, значит!»