В революционной моей юности — «дан приказ ему на запад, ей — в другую сторону» — была у меня возлюбленная сподвижница, немного старше меня. Кто же в юности обращает внимание на ровесниц? и приказы, собственно, отдавала она, Идочка Гуревич, председатель укома партии. «И никаких богов в помине, лишь только дела гром кругом». Но любила она меня, паршивца, так же сильно, как революцию. и даже, увидев, на каком горячем, скользком месте я сижу, да и сам отчаян, неосмотрителен, — командировала меня на учебу в Москву.
И едва-едва оглядевшись в Москве, я тут же и влюбился — и как! до умопомрачения! — в актрису, певицу, женщину старше меня уже не на три-четыре года, как Идочка, а, как минимум, лет на пятнадцать. Идочка моментально вылетела у меня из головы. Потом Идочка тоже где-то училась, и встретился я с нею лет тридцать спустя: и я, и она прошли за эти годы лагеря, а муж ее в лагере и погиб.
Но до этого еще далеко, а пока я схожу с ума по прекрасной, зрелой женщине.
Я говорил, что Большой театр наша референтная группа демонстративно презирала как буржуазное, устарелое искусство. Но тогда даже оперы ставили как музыкальные драмы, не говоря уже о концертных окрошках, которыми подрабатывали тогда артисты всех жанров и направлений. Моя Елена отнюдь не была безвестной дебютанткой. Меня и привел-то именно ее послушать мой хромой, в шинели и обмотках, однокурсник, большевик и вояка каких-то благородных кровей, в какой-то даже родне с графиней-барыней моего крепостного деда, ба-альшой меломан. Елена тоже была откуда-то из наших мест, полу-полячка, полу- еще что-то. Крупная, не очень даже и красивая на первый взгляд. Но шляхетская, пановая закваска — насмешливая, характер еще тот.
Ну как вам сказать об ее голосе? Не столько сильный, сколько особенный. Не скажи мне мой приятель-меломан, что это прекрасный голос... Да, сначала я, пожалуй, был разочарован и в ней, и в музыкальном вкусе приятеля. Ведь и у Шаляпина, признайте, есть в голосе какая-то приблажность, носовой мык, эти русские «ох» да «эх», какой-то полузвук, нарастающий меж правильными, точными нотами. Елена, как и Шаляпин, была артистка, кроме всего прочего. Но еще и какая-то мощная эмоциональность, энергетика, как теперь говорят, была в ее голосе. Помню, как пела она арию старухи из «Пиковой дамы» на чистейшем французском языке. Эт-то, конечно, ее было. Оно и ария-то — выбивающаяся из обычного Чайковского, как, на мой взгляд, и его «Иоланта». Самого гармонического композитора и то выносит иногда за. Да еще французский, удивительный, странный язык: смена дыхания, переливающаяся гнусавинка, легчайшая картавость. Никакого старушечьего грима у нее не было, было другое: память о страсти, любовь, и о любви, и вне любви, и, черт возьми, инфернально, что ли: мороз по коже и слезы из глаз от того, что так прекрасно и так не похоже ни на что. и в другой раз, в другой ее арии, — у нее при не таком уж сильном голосе диапазон невероятный был, таким голосом можно всю оперу со всеми голосами и инструментами спеть, — в арии о чем-то нежном и сладостном, что-то вроде «море, ты увидишь море, море голубое». а ничего от моря там как бы и не было, только вхождение в невозможное, напряжение вхождения в невозможное, напряжения и опадания, порывы и возрастания — возрастание звука, который не был уже звуком. Ведь и особенная красота снеговых гор, в которую так же не верил Оленин, как в музыку Баха, ведь и она не оказалась собственно горами, как и мысль — нe продукт мозга, простите за такое сравнение.
Ну а любовь при чем? Да вроде бы и не при чем. я как-то даже и не понял сначала, зачем мой приятель ведет меня за кулисы. а поняв, рассердился, и еще больше рассердился, обнаружив пошлую женскую кокетливость певицы, хотя в другом случае кокетливость меня ничуть бы не рассердила, тем более слегка обращенная на меня. Она мне жутко не понравилась за кулисами: по несовместимости с ее голосом, с тем, что и как она пела. я даже какую-то грубость в этом смысле сказал. Но так уж случилось, мое наглое замечание не только не рассердило ее — наоборот развеселило, даже польстило и обратило ее нестандартное внимание на меня.
А потом... Потом последовательности уже и не упомнить.
Крутанула она меня. Света божьего не взвидел. Она заставила меня предать ее голос, она заставила меня понять, что ее голос не имеет ничего общего даже с горлом ее, даже с душой — ее голос был как другая душа, даже не всегда и рождающаяся. «Где вас двое, — я третий меж вами», — сказал Христос. Третьим меж нами был ее голос. Скрутило меня. Как обдавало жаром и дрожью, как знобило, восторгало и мучило. Иногда, именно когда она пела, я чувствовал себя свободным от нее — такой вот миг божественной свободы. и в эти минуты я ее любил так бескорыстно и чисто. а потом опять вечная ненасытность и рождаемая ею подозрительность. Божественность, страсть — все это растащено по сторонам и рвет тебя на куски. Дурная молодость.