Ну, ладно. Еду в Крым — аж на три месяца. Врачи хорошие, восстанавливают мое пошатнувшееся сознание, при этом без всяких сю-сю. и я до того восстанавливаюсь, что пускаюсь в курортный роман. и уж лаванда ли, «наших встреч с тобой синие цветы», — впрочем, какая лаванда, разве что в сухих букетиках, чтобы перекладывать белье и шерстяные вещи, — но горим мы совместным розовым пламенем. Уже ранняя крымская, ветреная весна, растрепанные кипарисы гнутся в поясном поклоне, ночами крупные звезды полыхают с черного неба, днями виноградный склон уже не рыже-бурый, а нежно-серый, и черенки розовато-коричневые проступили, и что-то там в виноградниках уже делают женщины, нижняя полоса сосен по горе зазеленела, чайки над морем кричат и бегают по пустынным еще пляжам, улочки круты, извилисты, и моя милая в катаных ботиках, маленькой шляпке, маленьком пальто с маленьким воротничком — модная штучка, но при этом простая, веселая и жутко скрытная, даже фамилии ее я так и не узнал. Со смехом она называла все новые, смешные: Запечная, Жердочкина, Кукуридзе, Котлеткина. Жену свою я как бы выронил на время из памяти. Страшным развратником наверняка кажусь я вам, деточка, но ничего кроме радости, вспоминая Ниночку Кукуридзе, не испытываю. Впрочем, и Ниночкой она едва ли была.
В Москву явился я для поступления в аспирантуру Коммунистического института журналистики. Но теплилась и маленькая надежда найти мою Кукуридзе Ан нет. Какие и дала ориентиры, — все наврала, чертовка. а впрочем, в серьезные минуты так и говорила, на манер теперешней песенки: «Я тебя никогда не забуду, я тебя никогда не увижу». Может, какая засекреченная, может, чья-то жена. Молчок. и никаких нитей. а ведь мои ориентиры каким-то образом знала — года через два получил я по почте конверт с фотографией похожего-непохожего на меня ребенка: «Большому Мите от маленького Мити — чтобы не забывал». и все. Путаная штука, эта жизнь. с кем-то прощаешься навсегда, а он-она где-то выскакивает, как черт из табакерки. а кого-то непременно, хотя бы для завершения недосказанной фразы, нужно бы встретить — и нет.
«Северо-Кавказская Вандея» — так называлась моя диссертация. Не помню, официальное это было название или для себя. Основной упор — на материалы Северного Кавказа, где я работал с тридцать первого года.
Не понял, что вас удивляет. Возникшая тяга к науке? Ну-ну, что я там о себе наговорил? Паршивая овца в семье добропорядочного интеллигента — да, это я, кто же еще. Пустая башка, д'артаньянщина, шило в заднице, ноги выносили черт знает куда, всё — так. в голове одна-единственная идея — и это так. Я, и диссертируя, нимало не уклонялся от нее, единственной, огненной — всеобщей свободы и братства. Однако же — неоформленно, подспудно — проклевывалась в мыслях уже тогда некая крамола, что-то не устраивало меня в «идее, овладевающей массами». Заметьте, в одной идее, овладевающей даже не массой, а массами: как я уже говорил, некий закон тяготения, который в атоме, песчинке незаметен, но уверенно овладевает массами. в отличие от атомарных законов, которые в массах незаметны, но однажды потрясают их и рушат.
Идея, овладевшая массами, — что-то в этом беспокоило мои мозги. а вы думали, их вообще не было у меня в то время? Быть-то были, но — помните у Пушкина? — рядом с одной неподвижной идеей, фиксированной, жгучей, другая уже не может существовать.
Н-да-с, со временем я стал в некотором роде противником идеи. Идея — общее, очень сильное, захватывающее, но неподвижное. Тут есть какая-то заковыка. Человек идеи перестает мыслить. Он действует, он исполняет. Тебе кажется, что ты идешь от пустых размышлений к действенности во имя великой общей идеи. Мозг работает на все четыре твои ноги, но на мысль он больше не работает. Ты выбрал на рынке жизни самую лучшую идею и теперь ты готов отдать за нее жизнь, — а на что еще тебе отныне твоя жизнь? и твоя голова?
;;
Итак, я еду на Северный Кавказ работать, и отныне моя диссертация напрямую связана с этой работой.