Ирония истории в том, что то, что собирались мы рассказать людям, человечеству, чтобы стало ясно — в двадцатых-тридцатых годах в стране произошел контрреволюционный, фашистский переворот и социализм остался только благообразной маской на прямо противоположной физиономии... Потом, когда пришла якобы свобода слова, стали говорить, что это как раз и был социализм, коммунизм или как там вы его назовете. а после добрый десяток лет препираются: «Это был не социализм!» — «Да нет, это и был самый настоящий социализм, ваш проклятый коммунизм, Марксово общество — тоталитарное» — и никаким цитатам из самого Маркса не внемлют. а капитализм, говорят, цивилизован и хорош, и — да здравствует демократия. «Дерьмократия, — ругаются оппоненты. — Какая же это демократия?» — «Демократия она и есть демократия. Не желаем тоталитаризма». Словно мы его желаем. И — «Долой тоталитаризм», и «Должна быть одна общая идея — цементирующая».
Вот слаще меда — зацементировать, а еще тоталитаризм отвергают!
Но это все после. а тогда, в лагерях: только бы дожить, только бы поведать.
Оно и выжить-то было сомнительно. Но рассказать, написать — почти ни у кого не получилось.
По сути, это к вопросу о том, почему молчат мертвецы. Даже оставшиеся в живых. Их покинул дух — бежал, как крыса с тонущего корабля, как вши с остывающего человека. Дух покидает тело часто даже раньше, чем вши, и расставание с духом меньше замечают, чем избавление от вшей. Почти каждое из этих истощенных до костяка тел было уже покинуто первым, подаренным природой духом. Такое тело уже страдало не иначе, чем дерево под ледяным дождем и снегом, потому что страдало уже не к жизни, а к смерти, хотя бы малой — ко сну, к смягчению умирания — в горячей воде, в куске хлеба.
А как же, напомнят мне, «слаба плоть, но силен дух»? Дух, знаете ли, тоже выгорает и вымерзает. Это, как если бы на тебя навалили дом. Говорят, какие-то доли секунды человек этот дом держит — это мгновенный заем громадных энергий, но тут же их и отдает — все равно его задавливает. Простейшая массовидность. Против лома нет приема.
Выжить могли только те, кому удавалось уйти от рудника.
Что рассказать? Об опыте смерти? Смерть тоже бывает разная. Иваны Ильичи умирали сытые, в чистом белье, в постели. Их не волочили за ноги. Их, мертвых, не наваливали друг на друга, без имен и фамилий, только с бирками, а то и без них. Об опыте умерщвления тебя ли, других ли голодом, холодом и непосильным, бессмысленным, рабским трудом?
Это проще, чем Кафка и Оруэлл. И, может быть, потому об этом невозможно рассказать.
Попробуй рассказать просто о боли. Ведь сколько ни говори: больно, мука мученическая, непереносимо больно, — почувствуете? Разве что вспомните, но только в мертвых словах, то, что когда-нибудь пережили сами. а живую боль — нет, не вспомните. Это телесно. Вы живо откликаетесь на унижение другого, на нежность другого — душевная память есть, ее в вас можно вызвать, а это и есть понимание. Но вот я вам говорю: во время пыток люди мараются — не все предают, но все мараются, потому что это физиология. Вот я говорю: голод и холод стирают в труху тебя и мир — и что? поняли? ощутили?
Да и рассказывает каждый о своем лагере, даже если был рядом с тобой. Общее у нас — география, хронология и то, что посущественней, — молчание. Или крик — совсем о другом, о мелочах каких-нибудь. Не мы побывали в Гулаге — Гулаг побывал в каждом из нас. Что бы мы ни рассказывали о том, мы рассказать не можем, как не расскажешь о страхе, о провале в неведомое во сне. Об этом нет памяти. Об этом есть только беспамятство. Таким же властным беспамятством есть в нас века беспомощности, одиночества, насилия и унижения — века исчезновения.
;;
Об этом нельзя рассказать, — говоришь ты себе и другим. Однако снова и снова пытаешься — все с тем же ничтожным результатом.
Это отрицательный опыт.
Как ощущается изнутри? Мир становится серым. Оказывается, сам по себе он не имеет ни цвета, ни запаха, ни смысла. Он имеет только те или иные длины волн того или иного излучения. Зато у мира оказывается кое-что еще, чего мы обычно не замечаем: ледяной мертвящий холод и загоняющая в красную смерть жара. Вроде и всего-то несколько градусов в ту или другую сторону, несколько граммов белков или хотя бы хлеба. Но эти штуки не количественны, как и высота в горах, — всего несколько метров, а уже безумие. Да, холод больше, чем просто холод. Жара больше, чем жара. Хлеб больше, чем хлеб. Воздух больше, чем воздух. Доброта больше, чем доброта. и мысль, если она еще может возродиться в тебе, — больше, чем мысль. Все это — жизнь и смерть. Это тоже опыт. Опыт умерщвления, опыт умирания и иногда — опыт возрождения.