Рассказываешь, — сам видел, не понаслышке, — и вдруг стыдно тебе становится перед этими бастующими бабами, перед этим гальюнным охотником. Ведь рассказываю я это ахающим и охающим сытым людям. Ощущение не то что вранья, а как бы театра крепостных или же обученья анатомии на теле пьяницы-проститутки. Миллионы протащенных через эту дыбу, через это вымораживанье и выпариванье души и духа — пусть бросит камень, кто сам не прошел через это.
Сумасшедший Иван Ипполитович из романа Залыгина считал, что человечество способна спасти только Книга ужасов. Но и вся-то история человечества, да уж если на то пошло, то и всего животного мира, возможно даже всей Земли, — не что иное, как Книга ужасов. Читайте, пока не опротивеет. Восклицайте: «Это не должно повториться!» Увы, повторяется. и становится все страшнее и противнее, как сейчас вот. и множатся книги ужасов. Но ужасы не увеличиваются, не возвеличиваются от повторения. Скорее наоборот. и читаются эти книги уже с клиническим интересом. Из этического, человеческого, вселенского: Быть или Не Быть? Что такое Человек, что Ты столько испытываешь его? — это превращается в вопрос технический, в вопрос удобного убийства, в вопрос массовых убийств, промышленного уничтожения людей и их трупов, в вопрос использования трупов животных и трупов человеческих, в вопрос накопления власти и продлевания дурной бесконечности.
Милосердного Бога нет не потому, что бессердечный барин затравливает ребенка собаками. Его нет потому, что это все более массово, а в массе каждый — никто.
У божьих врат пробки: души прут, как стада на бойню, давя и копытя друг друга.
А вторым звоночком, и очень явным, была неимоверная тяжесть писать, косный, неогибаемый гнет. Мне приходилось чуть не за волосы тащить себя к моему «святому труду» и силой же удерживать себя за столом.
Я выжил, чтобы написать. Но теперь мне казалось, что в моем неукротимом стремлении меня поддерживала именно запретность, невозможность этого. Старая история, почему медлит Гамлет, после таких-то пылких клятв: «Отныне в книге мозга моего пребудет лишь твой завет!» Неужто чует датский принц, что не место и не время еще — что-то не то и не так. Столь пылкое стремление — и оторопь, бессилие, даже отвращение!
Но уж очень волевым я оказался. Не идет, не получается, а я на горло себе наступаю: пиши, если сумел выжить. Ведь выжил же — а вроде незачем. Свидетельствуй! Есть же, о чем поведать. Стар стал? Не писатель? Это — не литература? Пусть. Не важно, какой это жанр. Публицистика? Исторический жанр? Сатира, юмор, исповедь — какая разница? Пиши, свидетельствуй. Как бы ни называлось то, что заставляет тебя мучиться, вспоминать, класть на слова, втискивать в предложения и абзацы: долг ли это, сапоги всмятку, честь, клятва, необходимость ли исторгнуть из себя, освободиться, — но ты это сделаешь!
И — полная оторопь, бессилие, тупик. Не то, чтобы не туда, не в яблочко — вообще никуда!
Мой друг Шкипер, писатель милостью божьей, подростком прошедший арбайт-лагерь, вспоминал, что вернулся с немецкой каторги с ощущеньем, что знает о жизни все, но ему потребовалось тридцать лет, чтобы суметь кое-что рассказать о главных своих жизненных переживаниях.
Он действительно знал не понаслышке, что такое фашизм. Фашизм — он вот что такое! а ЧТО все-таки такое — фашизм?
Мы говорили друг другу: «В стране произошел фашистский переворот», не замечая, что слово само по себе мало что означает. Как «дурак» и «сам дурак». По самоназванию и у нас, и в Германии это был социализм. Разница была как бы в одном: там национал-социализм, а у нас интернационал-социализм. Заметь, кстати, что мы довольно быстро справились с преодолением этой маленькой разницы, да и сейчас вполне справляемся, забыв об интернационале, оставив один «национал». Да и вторая половина ведущих этих слов становится все больше второстепенной: кому «национал-капитализм», кому «национал-социализм» — дело вкуса, была бы своя нация.
И вообще путано, господа-товарищи, поскольку речь идет попросту о том, кого можно и нужно уничтожать, а кого нельзя и вредно, для себя в частности.