Выбрать главу

Итак, что я узнал? О, тысячу разных вещей, и таких, что невольно задумываешься, и таких, что просто рот раскрываешь и забываешь закрыть. Ну, например, что можно засекать перепады яркости в миллиардных долях секунд. Что двух звезд одинаковых не существует, а если такие двойники находятся, то значит это одна и та же звезда, давшая два изображения. Однако кроме того, что каждая звезда, как и каждый человек, другая, есть и такие невероятные звезды, которые называют аномальными: звезды совершенно неожиданного химического состава, звезды немыслимых магнитных полей, двойные звезды с непонятными характеристиками, и прочая, и прочая. Вспомни, я ведь говорил тебе: зачем-то Господу Богу нужны миллионы, миллиарды особенностей.

А еще и квазары, невероятные объекты, находящиеся на таких огромных расстояниях от нас, которые зовут космологическими. По размерам они только немного превышают Солнечную систему, однако энергии излучают больше, чем вся наша Галактика, сияя, как сто триллионов звезд. Да, возможно, это «зародыши» галактик, но это еще не ответ на вопрос, откуда берется столь колоссальная энергия. Смейтесь, смейтесь, мадам, над восторженностью неофита-маразматика!

Ну и наконец, ты помнишь, меня особенно интересовали возможные топологии Вселенной. Где-то, еще прежде, я прочел статью некоего Харламова в соавторстве с... запамятовал фамилию, статью о «ветвях» развития Вселенной: как только выброшен из какой-то ветви росток нового развития, мембраной перекрывается как возврат к ветви-прародительнице, так и доступ к новой ветви из других ветвей; одна ветвь не знает другой. Но это, поразив меня, было все же гипотезой на кончике пера, одной из версий геометрии Мира. Потом теории иных вселенных, иных пространств. и об этом тоже были научно-популярные статьи, научно-популярные издания.

Ученые, непосредственно занятые этой проблемой, говорили мне здесь, в их цитадели, что Мир может представлять собой нечто вроде швейцарского сыра, где миры, подобно дыркам, разделены причинно-следственными барьерами — то есть не плотью, а другими связями и отношениями, что миры могут быть расщепленными или сопряженными — в зависимости от различных исходных состояний вакуума. То самое, о чем писал Иосиф Шкловский: что Мир возможно представляет разветвленное, многосвязное многообразие.

Так что, если у нас исходно разные миры, исходно разные причинно-следственные связи, то, подумай, мы в самом деле можем ходить друг сквозь друга, не ощущая и не видя наших одноместников.

Я мог убедиться, что они ничего не упрощали и не мистифицировали читателя, обнародуя подобное. Тут я мог вполне успокоиться. Но меня-таки попробовали поставить «на место» молодые ребята.

Это был красивейший мир, красивейшие места. Даже на Дальнем Востоке, когда уже и мир был не сер и я мог смотреть живым взглядом вокруг, не видел я такой красоты. Океан золотых лесов, хрустальный воздух высокогорья. в сияющем небе парила птица, парили в прозрачном воздухе леса и луга, парили ручьи, парила в надгорных далях мысль. Но в этом прекрасном мире, в жилых домах, в лабораториях, под куполами обсерватории действовали локтями и словом не мягче, чем на коммунальной кухне. Они напоминали корабль на Солярисе в отличие от Дома на Земле. То же осваивание привычным бытом, привычными тупиками того, что шире — с пустотами и незнанием. Этот возможностный Мир был благ вот этой, всегда большей широтой с пустотами. у человека же — гомеостаз, внутренняя среда, аура его быта — он носит свое с собой.

В этом мире разомкнутых форм познания все бранили друг друга. Научные мужи обвиняли философов в догматичности и неконкретности, философы — ученых опять же в догматичности, но также и в том, что они подобно классическим художникам изображают неподвижный, механистичный мир, не меняющийся, с дурными бесконечностями и вечностью — птица у них не летит, а висит в небе. и человека, присовокупляли гуманитарии, в научной картине мира по сути дела нет, даже и с прибавлением наблюдателя.

Так получилось, что две или три ночи на шестиметровике я провел в группе поисковиков черных дыр, занятых вопросами гравитации, которые только близ этих фантастических объектов и можно было разрешить. Это были неудачные для них ночи — темные, в тучах. Зато я мог поболтать с ребятами. Двое из них были особенно интересны для меня: белорус-флейтист Гена и еврей-буддист и театрал Марк. Друг друга они по каким-то причинам явно с трудом терпели, но у них была общая неприязнь к журналистам-дилетантам и общие любовь и уважение к такому же молодому, как они, руководителю проекта. Бродивший в свободное от работы время по окрестным лугам и лесам флейтист был неожиданно грубоват со мной: