Филипп — мне:
— Вы не умеете вывертывать гнет величайшим его напряжением — в свободу. Накладывайте одну невозможность на другую, множьте невозможности. Выворачивайте наизнанку тяжесть. Знаете, что делал Менделеев? Он накапливал бесконечности и хаос, а хаоса все еще было мало, чтобы сократиться в истину. и что делал юный Флоренский, все укрепляя и укрепляя закон? Верно, наращивал невозможность. Накладывайте одну невозможность на другую, повторяйте: не могу. Шарик будет мчаться по кругу, по канавке меж тульей и высокими полями. Шарик мал, а края высоки. Однако, Бог изощрен, но не злонамерен. Края высоки, но они пульсируют и имеют предел. Провалятся ли на мгновенье границы, разгонится ли шарик, но когда-то он вывернется из той канавки, в которой, описывая мотоциклетные круги, все соскакивал вниз.
Я думал о своем, я думал о кругах истории: самое ужасное, думал я, что эта пошлость все повторяется и повторяется.
— Эдипу предсказано, — говорил Филипп, — потому что еще не завершилось, но уже есть, уже сошлось в черную дыру. Сколько ни теребит Эдип узел, тот только туже затягивается. Узлы не развязываются, не разрубаются — они распадаются, когда исполнится срок. Как? Этого и боги не знают. Имманентно. Изнутри тебя самого. Человек свободен. Он может все. Если угадает, как.
Да, мне уже не вспомнить, что говорил мне Филипп, а что, забыв на долгое время сказанное им, развивал в своем сознании я.
Мы вступали с Филиппом в мир неразрешимых задач, и он предлагал мне странные вещи. Что-то вроде одного моего сна.
На знакомой во сне площади имени какого-то полка грузовик перевозит громоздкую, высокую мебель. Я — в кузове, придерживаю какие-то шкафы, серванты, секретеры. Передо мною сбоку в площадь вливаются две широкие улицы. Упирается же площадь в три узких, вдобавок низких, с нависающими сверху деревьями, балконами, балками, улицы. Мой грузовик с высокой, тяжелой мебелью никак не может въехать ни в одну из них. Но я принимаюсь тут же снимать и складывать шкафы в детскую коляску, которая весьма кстати оказывается на том же грузовике. и уложив их все, толкая перед собой коляску со всеми шкафами, сервантами и секретерами в ней, спокойно въезжаю меж низкими легковушками в зеленый тоннель узкой улочки. Так изящно и просто.
Как с девочкой, для которой все вокруг шуршало мертвой бумагой — и небо, и даль, все было нарисовано, а Филипп — ей: «Все, говоришь, бумажное? а ты разрежь, вот и ножницы». и пока я невольно слушал их за дверью, в голове у меня мелькало: не нарисована ли в самом деле вся наша реальность нашими же знаниями для нас?
Этот мальчишка плюнул на псевдореалии, работал как сказочник, как Кэролл.
Я говорил ему:
— Там тысячи полегли, и каждый был человеком. Невозможно вместить это ни в одну книгу, ни в одну голову. Невозможно заново через это пройти.
А он:
— Не можете пройти через луг? а зачем вам идти? Пусть луг проходит через вас, сквозь вас, как проходит море сквозь каракатицу и осьминога, толкая вперед.
Или:
— Успокойтесь, профессор. Вы пропустили через себя уже океаны жизней и книг, а все твердите: невозможно.
;;
Я расшатывал их решетки, — кристаллические или тюремные, все одно, — для сверхтекучести расшатывал. Расшатывал решетки таких еще юных, заключенных в тюрьму привычных, освященных временем слов. Почти никто не желал идти из тюрьмы. Так боится мечтавший годы о воле заключенный реальной свободы. Так боится мечтающий о смерти меланхолик перехода через улицу, а также сквозняка и осы. Размякший костяк, который держит корсет режима: тяжкая жизнь, но легче тяжкого труда умирания в неведомое.
Слово, в сущности, ничто, — объяснял я им. Речь ведь не о звуке, не о полиграфии, ибо не они — слово. Они средство, они условный перевод слова на язык вещества, перевод непереводимого. Как осуществляется перевод непереводимого? Только выворотностью и многосмыслием. Слово — ничто. Потому-то оно и мощно. Не будучи ни предметом, ни вещью, оно — присутствие, а присутствие весомее вещей. Слово может говорить о Бытие только потому, что оно оборотно, многосмысленно и творяще. Демонстрирую. Ab ovo. Следуйте за мной.
«Все люди смертны. Гай — человек. Следовательно, он смертен».
— Кстати, — вопрошал я настороженную аудиторию, — как правильнее выразиться: «все люди смертны» или «всякий человек смертен»?