Выбрать главу

«Страшный праздник мёртвой листвы» — вот где самые страшные строчки в русской поэзии. Это бесконечное опадание листьев, опадание новых и новых жертв.

Мандельштам в «Стихах о неизвестном солдате», конечно, живописал не только свой ужас перед растворением личности в этих бесконечных исчезающих рядах. Он, конечно, рассказал здесь о чисто физическом, тоже ассоциативно переданном (не буквально) ощущении накрывающей всех, засыпающей всех земли. Это взрывы, это окопы, это холмы могил. Это уход всего в почву, вот это страшное ощущение ухода истории куда-то в органику, в глину, в почву, ощущение кончившихся рельсов. Потому что здесь действительно заканчивается внятная и разумная история просвещения, здесь заканчивается логика — и начинается страшная жизнь толпы, начинается алогичная, лишённая смысла, лишённая стержня страшная жизнь почвы, в которую всё уходит.

Я могу понять отчаяние человека, который это написал, потому что ведь Мандельштам на самом деле предвидел мировую войну. И он понимал, что мировая война — это неизбежная (страшно сказать, естественная, но скажем просто — неизбежная) расплата за несостоявшийся новый мир. Ясно, что нового мира не будет, и поэтому на смену ему приходит эта чудовищная оргия взаимного уничтожения.

Нельзя не сказать несколько слов о том, почему Мандельштам оказался в России самым популярным и самым элитарным поэтом. Конечно, не только потому, что он написал гениальные стихи «Мы живём, под собою не чуя страны». Даже цитировать сейчас уже страшно:

А где хватит на полразговорца,

Там помянут кремлёвского горца.

Это звучит сегодня уже так, что страшно просто тиражировать. Но Мандельштам здесь силён, конечно, не этим.

Мандельштам в 1933 году сказал Ахматовой: «Поэзия сегодня должна быть гражданской». Вдумайтесь! Тот самый Мандельштам, который сказал когда-то: «Поэзия никому ничего не должна», — вдруг в 1933 году говорит: «Поэзия должны быть гражданской». Почему именно Мандельштам — эстет, поэт утончённый, чрезвычайно сложный, владеющий опять-таки огромным полем культурных ассоциаций, свободно вплетающий в стихи и газетную цитату, и Леконта де Лиля, и множество своих современников, — каким образом Мандельштам стал таким народным? Ответ на этот вопрос довольно парадоксальный.

Дело в том, что пресловутая трусость Мандельштама (она ничего общего не имеет, конечно, с реальной трусостью) — это обострённая чувствительность; это то, что Ходасевич называл «через меня всю ночь летели колючих радио лучи». Это сверхчувствительность поэта, которая была у Маяковского, Ахматовой, Пастернака. Конечно, Мандельштам чувствовал всё то, о чём другие боялись даже подумать. Мандельштам это формулировал. Поэтому его «вечный трепет», который называли иногда «иудейским трепетом» (хотя, конечно, к иудаизму никакого отношения это не имело), его вечный трепет невротика, его постоянный страх, его ощущение великих перемен — именно это позволило ему написать «Четвёртую прозу», именно это позволило ему в самом начале, в первый год ужасного десятилетия, 30-х годов, сказать, что «страх стучит на машинках», страх заставляет всех прорываться в какую-то чудовищную необъяснимую жестокость. «Обвесила кассирша — убей его! Перепутал цифру — убей его!» — вот это ощущение страшной жестокости и страшного постоянного взаимного преследования.

Разумеется, Мандельштам здесь угадал то, о чём другие боялись и думать. Пока они себе внушали, что, может быть, до самого-то страшного не дойдёт, и «жить стало лучше, жить стало веселее», он первым своей гениальной интуицией физически почувствовал, что наступает время кошмара, время сплошного и мрачного террора, и что сопровождаться этот террор будет сначала, конечно, тщательно организованной деградаций.

Я склонен согласиться с очень точной, на мой взгляд, статьёй Юрия Карякина, где он интерпретировал мандельштамовского «Ламарка», именно как стихотворение не просто о лестнице революции, но о спуске по ней, о том, как отказывает зрение, слух, как расчеловечивается толпа. Это именно о том, как природа забыла опустить «подъёмный мост». Это о том, как люди сами добровольно по подвижной лестнице революции сходят в ад, в ад безликости. Это та же расчеловеченность, которая есть в «Стихах о неизвестном солдате», те же расчеловечивание и распад, но угаданные ещё за четыре года до того. Кстати сказать, я-то думаю, что стихотворение Мандельштама «Ламарк» восходит не только к «Выхожу один я на дорогу…», как замечательно показал Жолковский, но и к стихотворению Брюсова:

Вскрою двери ржавые столетий,

Вслед за Данте семь кругов пройду,

Воззову сонм призраков к суду!

Эта идея спуска в ад, написанная тем же размером, мне кажется, у Брюсова выражена. И, конечно, Мандельштам отсылается к нему. Но то, что расплата за утопию приходит именно через расчеловечивание, через спуск по подвижной лестнице революции, у него угадано абсолютно точно. Вот с нами такими — «И от нас природа отступила // Так, как будто мы ей не нужны», — с нами, лишёнными зрения и слуха («Наступает глухота паучья, // Здесь провал сильнее наших сил»), можно делать уже всё что угодно. Эта летопись, хроника деградации Мандельштаму удалась гениально.

Но, видите ли, тем сильнее, тем ослепительнее сияют в совершенно безвоздушном пространстве написанные его воронежские стихи. Я, честно говоря, больше всего люблю «За Паганини длиннопалым»:

Утешь меня Шопеном чалым,

Серьёзным Брамсом, нет, постой:

Парижем мощно-одичалым,

Мучным и потным карнавалом

Иль брагой Вены молодой —

И вальс из гроба в колыбель

Переливающей, как хмель…

Вот этот вечный хмель истории, пусть кошмар, пусть ужас, но её опьянение. У Пинчона в моём любимом романе «Against the Day» есть такая сцена путешествия во времени, где герои, когда путешествуют сквозь время, слышат мощный трубный рёв, в котором уже чуть-чуть — и можно будет различать голоса, но всё ещё их не слышно; и страшный запах экскрементов и рвоты. Вот это путешествие сквозь историю. Это убедительно и здорово сделано. А вот у Мандельштама, когда он путешествует сквозь историю, слышен только звон скрипки и запах хмеля:

И вальс из гроба в колыбель

Переливающей, как хмель

Играй же на разрыв аорты

С кошачьей головой во рту,

Три чорта было — ты четвёртый,

Последний чудный чорт в цвету.

Почему три чёрта? Это знаменитый мультфильм «Четыре чёрта», в 1913 году вышедший, где пьяница вытряхивает чертей из бутылки. И последний чертёнок, которого он вытряхивает — скрипач. И этот скрипач ему играет песенку. Вот отсюда собственно и идёт эта ассоциация Мандельштама. Всё просто, всё из мультяшки. Но то, что Мандельштам слышит скрип, то, что его обоняет вот этот хмельной запах там, где все остальные уже видят только распад и ужас, — это величайшее жизнеутверждение! И поэтому Мандельштам — это для меня вечное торжество человеческого духа.

А мы с вами услышимся через неделю.

*****************************************************