И заструился передо мной золотой пылью украинский полдень над дорогой, по которой мой рыжий прапрадед ехал в телеге на ярмарку, покупать невесте подарок на свадьбу. Невесте рыжей, как тот полдень и те поля, и синеглазой, как то небо…
Что же произошло там, в трактире, когда цыганка подошла к нему погадать? Приворожила? Заколдовала? Порчу наслала, как всю жизнь потом утверждала отвергнутая невеста? Да и вообще — откуда обо всем этом знают в родне?
— Как это — откуда! Так дядь же Коля, сосед, ветеринар, он знаешь когда помер — аж в пятьдесят девятом, глубокий был старик. Лет за сто. Я его чуток помню, смутно. Так вот он еще хлопчиком со своим батей на ту ярмарку вместе с нашим прапрадедом на одной телеге ехал. Он и рассказывал, как вошла цыганка в трактир, так парень, наш дедуля, и обмер: красавица была огнеметная. Ей и ворожить особо не требовалось. Пропал жених. В буквальном смысле: вышел с ней на улицу и как сквозь землю провалился. Это потом, месяца два спустя, он появился в Жовнино, да как! На чьей-то телеге прикатил. Подъехал к дому, перед которым вся родня высыпала — шутка ли, они ж не знали, оплакивать сына или искать его по канавам-ночлежкам… Подъехал, значит, слез с телеги, снял девушку, что рядом сидела, и молча внес на руках в дом.
— Красиво!
— Ой, не скажи. Это нам сейчас отсюда — красиво. А представь всю эту еврейскую родню, а ту семью, невестину, уже приданое в сундуках было уложено-переглажено, а… Да что говорить! Отколол наш прапрадед номерок. Всех презрел! Но выходит, и у него кровь была не водица, а?! Выходит, и он ей был пригож, если она осталась с ним на всю жизнь да нарожала четверых. На идиш говорила, как настоящая хайка. Только весной уходила — в табор, в цыганский загул, но всегда верталась назад, а муж ее безропотно принимал.
Я слушала эту свою дальнюю сестру, любовалась провинциальной свободой жестов, словечками, раскатистым смехом. Завидовала… Она была настоящей, непрерывной; ее семья покидала те места разве что в эвакуацию. А потом вернулась. Не то что мы.
— Слушай… А правда, что в Жовнино все ее боялись, эту цыганку?
— Смотря кто… Многие боялись, да. Она говорила: кто мою кровь обидит, тот жестоко заплатит!
Я отшатнулась к спинке стула. Мурашки побежали по рукам до плеч, стало зябко. Так вот, значит, кто-кто-кто-о-о!
И я сказала:
— В какой-нибудь средневековой Франции ее бы непременно сожгли. Она что, гадала?
— Да ничего она не гадала! Будущее видела, это правда. И свою смерть предсказала. Причем за несколько лет. Я, говорила, сама поведу своих детей к могиле, а Нюся будет петь и плясать!
— Что?! Как же это? Кто такая Нюся?
— Господи, что с тобой, ты совсем родни не знаешь… Нюся, ее внучка, — это же Семена дочь. Вот смотри: ты — внучка Сендера, я — Ривы…
Она пошла загибать пальцы, как цыганка на ярмарке; посыпались из лукошка имена-прозвища, да с подробностями, с пояснениями, как будто в ускоренной киносъемке лопались почки на ветке, выбегал отросток право, влево, оперялся листвой… Я заслушалась вкусной ее интонацией, мгновенно перестав следить за сыновьями и внуками горбоносой праматери.
— …Так вот, к началу войны прапрабабка уже такая древняя была, что почти всех детей пережила. Внуки остались. И всех по фронтам-эвакуациям разметало. Кроме Нюси, старшей ее внучки. У той буквально за месяц перед войной мужа на фабрике током убило. Остались двое детей, мальчик и девочка. Сейчас бы наши с тобой дядя-тетя. Вот Нюся с бабкой-то и осталась. И что ты думаешь? Их расстреляли, конечно же, чуть не в первые дни со всеми остальными, а цыганку нашу аж по двум статьям: за еврейство и за цыганство, так что, с точки зрения немецкой бюрократии, они перевыполнили план. И вот слушай: Нюся-то перед расстрелом сошла с ума, и когда их гнали к яме, она пела и плясала. А старуха в ясном разуме вела своих детей к могиле. Как и предсказывала!
Тон у сестры был торжествующий, будто она сообщала о каком-нибудь небывалом семейном достижении, и привычную слезу, бегущую по склону крупного носа, тоже утерла торжествующим жестом.
Мы помолчали. Моя дочь тихо поднялась и стала собирать тарелки. Я как бы со стороны вдруг увидела ее вечно спутанные кудрявые волосы, длинную юбку, то ли индийскую, то ли цыганистую. «Таборный вид» — это у нас в семье осудительное выражение.
— Нам откуда известно, как они умирали… — продолжала Мила. — Дочь дяди Коли шла с ними почти до конца, вместе с колонной. Все надеялась, что удастся хоть кого-то из мальцов выхватить, тем более сама бездетной была… Не удалось. Но вот она-то и видела все. Как перед смертью цыганка прокляла карателей воем страшным.